Почему ты отгородилась от меня? Почему оставила меня в одиночестве?
Открыла глаза в темноте, такой, что протяни руку, и черное полотно прохладным шелком само ляжет в раскрытую ладонь, лаская кожу. Я лежала на холодном мраморном полу, на боку; голова покоилась на левой руке, а кончики пальцев правой еле касались гладкого камня.
Конечности затекли, а тело меня практически не слушалось. Оно не подчинялось, словно оно и не мое вовсе. Отчасти так и было, но из-за причуд мироздания я стала его полноправной хозяйкой, и я надеялась остаться ей надолго. Снова оказаться в объятьях смерти желанием не горела. Сомнительное это удовольствие – аудиенция с Костлявой.
Назойливая тревога ловко добралась до сознания сквозь спутанные дурманом мысли, помогая медленно, по кусочкам, вновь обрести ясность ума.
Моргнула.
Удерживать веки открытыми оказалось слишком сложной, почти что непосильной для задачей в нынешнем положении, и они снова сомкнулись. Обрывки воспоминаний, словно старая кинопленка, на кадрах которой присутствовали радужные всполохи, прокручивались в голове, причиняя тупую пульсирующую боль. Она давила на виски. Предательство, борьба, беспамятство. Жесткие пальцы, сжимающие подбородок, и оценивающий взгляд зеленых глаз; жалобные всхлипы запертых в клетках детей; ощущение проникающей под кожу холодной иглы, жар и следующая за уколом эйфория. Дальнейшие кадры размыты, безнадежно испорчены яркими цветными вспышками, неясными очертаниями людей, местности, а некоторые и вовсе стерты, образуя в памяти обжигающую пустоту.
Не знаю, что конкретно вытащило меня из болезненных воспоминаний: холодная и гладкая поверхность мрамора, неожиданно соприкоснувшаяся с оголенной пылающей кожей или удушливый аромат хвойных благовоний, смешавшийся с какой-то непонятной, но не менее едкой смесью запахов, или же звуки барабанов, переливающиеся с гулом несколько десятков голосов, терзающие уши. А может виной тому послужила и мрачная мысль, опустившаяся тяжелым грузом на мои теперь уже детские плечи, – меня, ребят и других детей, словно товар, продали кому-то, обрекая в лучшем случае на вечное рабство, в худшем – нас просто распотрошат на органы.
Глаза уже успели привыкнуть к темноте – огляделась. В маленькой камере, два на два метра, я находилась совершенно одна. Во рту у меня пересохло, в висках стучал пульс. Трясущимися руками смахнула лезущие в глаза волосы. К горлу медленно, но верно, начала подкатывать истерика, не такая грандиозная с хлещущими эмоциями через край, крушащая все, что попалось бы под руку, а тихая, сопровождаемая всхлипами, приглушенным слабым смехом и сильной давящей болью в груди. Слезы капали на безжизненный камень. Сил на что-то феерическое попросту не нашлось. Я кусала щеки, губы, сжимала и разжимала ладони, впиваясь в них короткими ногтями, в попытке успокоиться – безуспешно.
