БАРХАН

3 0 0
                                    

Автор Ная Йежек

Самый благородный из известных людям видов страха — страх за судьбу другого.
Джозеф Редьярд Киплинг

Долгое время ему было темно и тепло. Он почти не слышал звуков — только глухое и размеренное ТУ-ДУМ, ТУ-ДУМ, ТУ-ДУМ... Этот ритм сопровождал его круглые сутки: будил, баюкал и опекал... Он ясно чувствовал: нечто большое и доброе всегда находилось рядом — вокруг, внутри, во всем! — точно незримый, но вполне ощутимый Бог.
Впрочем, тогда он не знал ни кто такие боги, ни кто такие люди, ни даже — кто такой он сам.
Ему чудилось, так будет всегда... Но однажды его мир вдруг заволновался и завертелся, и после мучительно долгих минут, проведенных в какой-то неясной и малоприятной давке, он вдруг почувствовал, что все вокруг изменилось: стало холодным, громким и непривычно твердым в сравнении с единственно знакомой ему блаженственной невесомостью.
Казалось, Бог покинул его.
Или это он сам — не желая того — вдруг покинул Бога.
Он лежал ничком и слепо тыкался носом во что-то колючее, что в дальнейшем станет известно ему под коротким и духмяным словом «сено». Однако сейчас — пока еще безымянное, чужеродное — оно вызывало в его сознании только неясный ужас.
Слепой и мокрый, он трясся, не зная, куда податься.
Кругом ощущалось неприятное копошение — это братья и сестры толкали его своими не в меру большими лапами. Пол ходил ходуном, а на фоне звучало уже знакомое ТУ-ДУМ, ТУ-ДУМ, ТУ-ДУМ... Вот только теперь это самое «ТУ-ДУМ» стало в сотню, в тысячу раз громче!.. А вместе с тем — приобрело какое-то металлическое звучание...
Так гремели колеса поезда. И этот оглушительный грохот неуловимо напоминал ему биение материнского сердца.
Однако все это мало волновало героя нашей истории. Внутри у него, где-то в районе груди и носа — еще по-младенчески красноватого, похожего на лепесток чайной розы, — назревало жгучее, мучительное чувство...
Секунда. Другая... Еще не зная, что такое дыхание, — он все-таки понял, что задыхается.
Не в силах терпеть захватившую его агонию, наш герой выгнул шею; судорожно вытянул лапы... И вдруг обмяк... Сознание его принялось слабеть.
Успей он обрести осознанность мысли, он бы верно подумал: «И это все?!. Вот и вся ваша так называемая "жизнь"?.. Такая непонятная, такая быстротечная. Не успел ты толком узнать ее, а уже конец?..»
Как вдруг нечто большое и шершавое принялось с силой растирать его обмягшее тельце.
Настырное, оно не унималось ни на секунду — скользило по спине, по морде, по голове, — не столько умоляя, сколько вынуждая его: «Живи!..» Приятного было мало. Но от этой беспрерывной шершавой тряски он и вправду вдруг согрелся и задышал. Из ноздрей точно выпала плотная пробка, нос защекотал яркий запах сена...
Он тоненько пискнул, и шершавый материнский язык — а это был именно язык — наконец оставил его в покое.
Не в силах двинуться, он лежал на животе и лишь тихонько повизгивал, когда братья и сестры — крупные и говорливые — переползали через него, стремясь добраться до материнской груди. Так, навалившись гурьбой, они вполне могли бы раздавить нашего героя... но материнские зубы нежно схватили его за загривок, и в следующую секунду он уткнулся мордой в мягкую, теплую шерсть.
Несколько раз он тупо соскальзывал вниз, не в силах держаться за шерсть непослушными лапами. Но мать с непоколебимым упрямством возвращала его на место. Наконец, скорее случайно, чем инстинктивно, наш герой нашел губами ее сосок. В рот полилось теплое, сладковатое молоко... и так он с облегчением обнаружил, что в этом новом, холодном мире все же осталось место чему-то приятному.
Вдоволь напившись, он отвалился от груди и упал на сено, где ненасытные собратья снова принялись пинать и топтать его крохотное тельце. Не в силах более не только двигаться, но даже пищать, он покорно принимал свою судьбу... Но материнские зубы вновь схватили его за загривок, и секунду спустя наш герой лежал у лохматой шеи тигрицы, оберегаемый от братьев и сестер ее исполинскими лапами.
***
Первая и последняя ночь, проведенная им в объятиях матери, была коротка. Не прошло и нескольких часов, когда привычное ему «биение металлического сердца» вдруг затихло... Издав последнее «ТУ-ДУМ», поезд остановился, а некоторое время спустя повисшую тишину разрезали далекие тревожные звуки... Они-то и разбудили героя нашей истории, сладко дремавшего у материнской шеи.
Тигрица предупреждающе зарычала.
Предчувствуя неведомую опасность, она аккуратно стряхнула с себя до беспамятства насосавшихся молока котят; поднялась на лапы и принялась беспокойно прохаживаться вдоль прутьев клетки.
Успей наш герой подольше пожить на свете, он бы смог распознать в далеких звуках крики десятков перепуганных людей... — так кричат, угадывая свою участь, погибающие в пожаре или запертые в каюте тонущего корабля...
Не будь он по-младенчески слеп, он увидел бы, как в вагон, заставленный клетками с диким зверьем, ворвались десятки кровавых призраков. Как свет керосиновых ламп рассеял темноту. Как павианы, до того мирно дремавшие да чесавшие друг из друга мух, вдруг запрыгали по клеткам и истошно заверещали на своем крикливом обезьяньем наречии... И как его мать — огромная бенгальская тигрица, с блестящей шерстью и пронзительными янтарными глазами, — охваченная страхом, вдруг взмыла в воздух и зависла под потолком, оглашая вагон громоподобным, почти истерическим ревом.
Фигуры в красных балахонах растерянно застыли и попятились от клетки, точно от вспыхнувшего пожара. Они понимали — не сдерживай тигрицу железные прутья, люди, стоящие рядом с ней, давно бы лишились своих драгоценных конечностей.
Герой нашей истории испуганно запищал, призывая мать. Но его слабенький голосок растаял в окружающем шуме: в рычании тигрицы, в испуганном шепоте людей, в звонком плаче братьев и сестер.
— П-позовите аббата... — сказал один из «балахонов», успевший первым отойти от испуга. Голос его был молодым, растерянным.
Но звать никого не пришлось — искомый уже шагнул в вагон, и красные призраки расступились перед ним, довольные поводом еще на пару шагов отойти от клетки.
— Что здесь?..
Этот голос, в противовес первому, был зрелым, шершавым, исполненным какого-то ледяного спокойствия. Точно в метре от него и не метался под потолком разъяренный хищник.
— В-волшебная тигрица, монсеньор...
Вошедший усмехнулся:
— Да уж вижу...
— И что с ней делать?! — перекрикивая тигриный рев, спросил молодой.
— Пристрели. Или ты не взял с собой пистолет?..
Наш герой, конечно, не знал слова «пистолет» — как не знал и никаких других человечьих слов, — но этот, второй голос ему не понравился.
Мгновение спустя воздух разрезала череда оглушительных выстрелов, и нечто грузное со стуком упало на пол. Оно подняло собой ворох сена и лишь каким-то чудом не раздавило попискивающих тигрят.
***
— Я работал с воронами и с черными кошками... но с тиграми еще не доводилось... — аббат Маэ́ль полусидел на высоком бочонке в грузовом вагоне поезда, прибывшего из Бенгалии, и наблюдал за тем, как один из его послушников — молодой монашек по имени Франциск — вытягивает из клетки тушу недавно застреленной им тигрицы.
Вот уже тридцать лет аббат Маэль заведовал столичным отделом инквизиции.
Он был уже не молод, но крепок собой — в отличие от многих заплывших жиром клириков, что совершают ежедневные променады разве только от кафедр до трапезных своих монастырей. Долгие годы полевой работы закалили его дух и тело, и сделали его похожим скорее на полковника жандармерии, чем на представителя духовенства. К тому же, Маэль не носил сутану — вместо этого на нем красовался пошитый по последней моде шерстяной костюм, дополненный котелком. В обычные дни служителя церкви выдавала в нем только белоснежная колоратка... а в такие, как сегодня, — небрежно накинутый на плечи инквизиторский балахон.
— Кто бы мог подумать, монсеньор, что эта скверна касается диких кошек, — пыхтя от натуги, откликнулся монашек. Тигрица была огромна: Франциск отнюдь не отличался хилостью комплекции, но даже не смотря на это, туша зверя в несколько раз превосходила его по весу. — Уф-х... и тяжелая тварь! Надорваться можно...
— Ты не знал, Франциск? — аббат с менторским видом выгнул бровь. — Восточные колдуны частенько делают тигров своими фамильярами... Впрочем, откуда тебе... это юрисдикция наших колониальных коллег.
Маэль испытывал к монашку легкое раздражение, однако ему вполне успешно удавалось скрывать его под маской покровительства.
Франциск был юн, горяч в своей вере; не в меру строен и широкоплеч... — это обстоятельство не мог скрыть от посторонних глаз даже мешковатый инквизиторский балахон, того же глубокого, кровавого цвета, что и ткань подбоя на балахоне аббата... (В отличие от своих послушников, глава столичного отдела обязан был всегда облачаться в черное).
Наивный монашек даже не подозревал, какое ревностное пламя разжигает его облик в душе Маэля... Весь он был какой-то светящийся! Голубоглазый, светлокудрый — точь-в-точь пастушок из Эдемского сада, не хватало только дать ему в руки трубочку... Ведь когда-то и старый аббат был таким же... нет-нет, не внешне! — его всегда отличала тяжелая поступь и некая коренастость, — но внутренне.
— Топка готова, монсеньор, — в вагон заглянул еще один из его послушников. Объемный капюшон надежно скрывал в тени глаза красного призрака, а на лицо уже был натянут отрезок ткани, плотно закрывающий органы дыхания, — неотъемлемая деталь для инквизиторов, работающих с поездами...
— Что ж, приступайте.
Балахон кивнул, однако не спеша покидать вагон. Он внимательно оглядел окружающее пространство: железные клетки, тюки сена, хлопочущего над тигрицей Франциска... — и указал на клетку с павианами.
— А этих куда?
— Обезьян? — Маэль обернулся.
Звери давно затихли, успокоенные связкой бананов, которую дал им вызванный на помощь смотритель, — и аббат успел позабыть о них.
— Отправьте в зоопарк, куда их еще... Я уже пообщался с проводником: как раз туда все зверье и направлялось... Ах, да, и приведите ко мне директора зоопарка... Как же его?.. — Инквизитор вздохнул, массируя лоб средним и безымянным пальцами. — Боже ты мой, я становлюсь забывчив... Видно, слишком часто меня проклинали, а, Франциск?..
Пастушок пропыхтел нечто невнятное, но вполне сочувственное. Он прекрасно понимал, что святой отец заигрывает с ним. Несмотря на возраст и горсти проклятий, которыми долгие годы осыпали его подследственные ведьмы и колдуны, Маэль отличался трезвым умом и цепкой памятью, какой мог позавидовать любой молодой монашек... Что, впрочем, не мешало ему, как любому живому человеку, вдруг позабыть то или иное имя.
— Что ж, такова моя Голгофа... — глядя на него, протянул аббат.
Балахон из вежливости выждал еще мгновение и наконец подсказал:
— Фернана де Пуатье, монсеньор?..
— Точно, де Пуатье... у меня будет к нему разговор, — последняя фраза, несмотря на всю ее отрешенную мягкость, прозвучала из уст аббата донельзя зловеще — как будто слова, рождаясь на свет, тотчас покрывались корочкой льда.
Стоило балахону скрыться за дверью, Франциск на миг оторвался от своей поклажи и словно бы мимоходом переспросил:
— Де Пуатье?.. Я его знаю, монсеньор, — добропорядочный старикан! Все детство проходил с ним в один приход... Видно, его обманули...
Маэль поморщился — еле заметно, точно от приступа зарождающейся мигрени. Очевидно, аббата задело за живое слово «старикан», ведь директор зоопарка был немногим старше его самого.
Осознав свою ошибку, пастушок прикусил язык.
— Посмотрим, — все с той же зловещей мягкостью ответил ему Маэль.
Услышав, что топка готова к работе, Франциск заторопился, стараясь в одиночку погрузить тигрицу в заблаговременно приготовленную тележку. В его страстном желании поскорее отправить дьявольское отродье на черный костер было что-то по-детски ревностное, страстное. Словно одно это действие могло навсегда избавить весь мир от ненавистной ему чародейской ереси.
Так часто бывает с молодыми монахами, избравшими службу в инквизиции...
Но в то же время во всем его существе сквозило и сострадание: не только к директору зоопарка, чью персону он так неуклюже пытался обелить в глазах своего аббата, но даже к застреленной им тигрице. Франциск обращался с ее телом аккуратно, почтительно, несмотря на то, что собирался вот-вот забросить его в паровозную топку.
Аббат с минуту понаблюдал за мучениями пастушка, втайне любуясь живостью и крепостью юного тела, занятого почти что титаническим трудом, и лишь когда передние лапы и голова тигрицы надежно улеглись в тележке, велел:
— Погоди еще, не сжигай.
— А что так? — удивился Франциск.
— Генерал-губернатор-с пожелали лично освежевать... — Маэль выполнил до крайности саркастичный в своей почтительности поклон головой и вновь оглянулся на павианов. — Оставь в соседнем вагоне, чтобы зверье не волновалось... Он скоро будет.
— Хорошо. Но... позвольте спросить... — поднатужившись, выдавил Франциск. — Зачем ему?..
Аббат язвительно сморщился:
— Хочет новый коврик!.. Сам-то как думаешь?
— Откуда мне знать, монсеньор? — с доброжелательной улыбкой откликнулся пастушок. Он наконец закинул тушу тигрицы в тележку и теперь стоял, подперев бока, тем самым давая себе короткую передышку.
— Разве не слышал?.. — Маэль неожиданно смягчился.
Как любому пожилому человеку, пусть даже священнослужителю, ему нравилось порой перемыть кому-нибудь кости.
— Он привез из Бенгалии дочь — новорожденную, — а кто-то из столичных господ пустил слушок, что она де от еретички из Диких земель... Тут сразу вспомнили, что жена генерал-губернатора в конце весны наведывалась в столицу. Но никто не припомнит, чтобы она была на сносях... — Аббат плотоядно хмыкнул. — Теперь наш уважаемый губернатор всеми силами старается показать его святейшеству, как он ненавидит всех волшебных тварей. Даже окрестил ребенка Августой, якобы в честь святого Августина Аурелия.
— Вот же черт... — монашек удивленно цокнул языком. Но вдруг опомнился. Перекрестился. — Я хотел сказать, да очистит Господь это дитя от скверны... А вы как думаете, правда?..
— Посмотрим, — голос аббата вновь покрылся тонкой корочкой льда. — Она еще дитя, там будет видно...
Франциск с новыми силами взялся за работу. Поднатужившись, он приподнял ручки тележки, но, не провезя ее и метра, вдруг изменился в лице; в одно мгновение побледнел и, бросив свою поклажу, схватился за спину. Видно, все-таки надорвался.
— Оставь, потом позовешь на помощь братьев, — велел Маэль, втайне довольный тем, что его послушник, еще недавно отпускавший колкие реплики о «стариканах», оказался в таком — мало присущем его возрасту — положении. — А пока присядь, отдохни...
Пастушок послушно осел на ближайший ящик — судя по сладковатому, слегка забродившему запаху, в нем хранились фрукты для павианов. Стараясь держать лицо перед своим аббатом, он принялся как можно невозмутимее разминать скованную болью поясницу.
Молодой инквизитор пока не догадывался, что больная спина еще долгие годы будет напоминать ему о той ночи, когда он сжег в паровозной топке волшебную тигрицу...
— Спешить нам некуда, — продолжал аббат, стараясь смирить в себе неподобающее служителю церкви злорадство; которое, впрочем, и без того проигрывало бой с давно нарастающей в нем симпатией к пастушку. — Топка еще долго будет занята.
Прибывающих на поездах ведьм и колдунов сжигали той же ночью — без суда, — ведь вина их была доказана задолго до прибытия составов в Люцерну, столицу Анжерской империи.
Вот уже несколько лет засланцы из числа церковных служителей разъезжали по Диким землям — тем отрезкам суши, куда, за долгие столетия, так и не смогло добраться влияние святой инквизиции. (Впрочем, в устах самих еретиков, эти земли звались Свободными). Они заманивали в свои караваны ведьм и колдунов, желающих перебраться в империю под видом простых людей. Собирали с них «плату за проезд» — деньги, обыкновенно вырученные за продажу земли и собственности (в бюджет эти суммы заносились, как благотворительный взнос в адрес церкви); придумывали обреченным на гибель новые биографии, обещали выделить им квартиры и рабочие места... А чтобы до последнего не вызывать у них подозрений, даже раздавали колдунам новые паспорта, которые, позднее, сгорали с ними в одной паровозной топке.
Лицо Франциска скоро порозовело: молодость умела быстро зализывать раны.
— А с ними что делать? — спросил он, кивая в сторону, на первый взгляд, опустевшей клетки.
Присмотревшись, Маэль заметил раскиданных по полу, слепых тигрят. Давно истратив все силы на плач, они дремали, зарывшись в сено.
— С ними?.. То же, что с другими детьми.
Пастушок непонятливо приподнял брови:
— Монсеньор?..
— Вон, видишь ящик? — пояснил аббат. — Как закончишь с тигрицей, соберешь их туда и вынесешь на улицу... Если, конечно, ты в состоянии продолжать работу.
Франциск кивнул. Его стремление впервые в жизни исполнить священный долг было сильнее боли.
Однако что-то скребло его душу.
— Монсеньор... замерзнут, — подумав, заметил он.
— Если на то божья воля, — с ледяным участием ответил ему аббат.
Пастушок не спорил, но по виду его было ясно: судьба слепых котят кажется ему куда предопределенней судеб человеческих детей, прибывающих в столицу из Диких земель; обыкновенно, уже смышленых — умеющих не только видеть, но и говорить; и к тому же весьма расторопно перемещаться в пространстве. Оказавшись на улице без родительского присмотра, они вполне способны, при желании, раздобыть себе кров и пищу.
— Ты мне нравишься, Франциск, — внимательно оглядев его, вдруг изрек Маэль. — В первую очередь, своей сострадательностью. Плох тот пастырь, что не жалеет о судьбе заблудших овец своих, пусть даже им уготован лишь черный костер инквизиции... Я и правда становлюсь слишком стар для этой работы... и когда настанет время уходить, я буду рекомендовать тебя его преосвященству. Возможно, однажды ты сможешь занять мое место.
Франциск застыл и вскинул на аббата удивленные голубые глаза.
— Спасибо, монсеньор...
— Жнешь, где не сеял, — усмехнулся Маэль.
Сразу после в вагон заглянул один из балахонов, чтобы сообщить ему о прибытии генерал-губернатора.
Спустя несколько долгих часов, с деревянным ящиком в руках, Франциск вышел в тамбур. Свечение, до того сопровождающее его облик, заметно стухло, и причиной тому была отнюдь не усталость... А вернее — не только она одна. Он минуту передохнул, прислонясь к стене, толкнул приоткрытую дверь вагона и шагнул на железную лесенку. На улице было еще темно. Далекий свет фонарей люцернской станции едва долетал до состава, занятого отрядом инквизиции.
Всюду кружился пепел, густо валящий из паровозной трубы; воздух пах жженой плотью, — едва сделав шаг на землю, пастушок пожалел, что заблаговременно не укрыл лицо отрезом ткани.
— Франциск! — вдруг окликнул кто-то. К нему шагал брат Яков, одетый в такой же точно кроваво-красный балахон. Лица его не было видно под капюшоном, и потому я не стану описывать его облик любопытным читателям. Скажу лишь, что Яков был крепок и коренаст — почти как старый аббат, — а голос его был низок и добродушен. — Ну как? Твой первый поезд, а?..
— Помоги-ка мне, — не здороваясь, откликнулся пастушок, и Яков, без лишних уточнений, натянул ему на нос повязанный на шею отрез ткани.
— Что у тебя в коробке? — спросил он.
— Тигрята.
— Что? — глаза Якова, еле видимые в тени, недоверчиво округлились.
— Я только что бросил в топку летающую тигрицу, — устало объяснил ему Франциск.
— Иди ты к дьяволу!
Пастушок усмехнулся, довольный тем, что сумел произвести на брата такое неизгладимое впечатление:
— А можно не пойду? У меня спина побаливает... — и откинул ткань, укрывающую коробку, тем самым демонстрируя собеседнику доказательства своих слов.
Яков присвистнул:
— Вот тебе и поезд из Бенгалии... Дьявольская страна! Не с человеческой головой прикатило зверье — и на том спасибо... — Он вдруг замолчал, серьезно глядя на друга, — видно, тоже заметил в его облике тревожную перемену. — Как ты, брат Франциск?
Пастушок невнятно качнул головой. Этот жест можно было истолковать по-разному; например, как: «я в порядке, брат Яков», — и в равной степени, как: «я не в порядке вовсе»... И Яков, вот уже несколько лет служащий инквизитором, а потому хорошо знакомый с подобным чувством, все понял верно. Он положил руку пастушку на плечо и сказал:
— Ты... не забывай, что они не люди...
— Но выглядят как люди, — глядя куда-то в пустоту, ответил ему Франциск. — Кричат как люди.
Яков вздохнул.
— Они играют на твоей сострадательности. Колдуны — что волки в овечьей шкуре, — сам того не ведая, он повторил недавние слова аббата. — Вот как эти тигрята — на вид безобидные, беспомощные, но рано или поздно вырастут в безжалостных тварей.
— Ты прав, конечно, — пастушок выдавил из себя благодарную улыбку: ее можно было заметить лишь по глазам, ведь нижнюю треть его лица теперь скрывала повязка. — Но... на душе неспокойно.
— Это пройдет.
Постаравшись как можно более вежливо отделаться от брата — сейчас ему, как никогда, хотелось побыть в тишине, — Франциск зашагал вдоль опустевших вагонов. Проемы окон чернели, как застывшие в немом крике рты, — точно весь поезд, за исключением грузовых вагонов, вопил в агонии, отражая настроения, царящие в его внутренностях.
По большому счету, было не так уж важно, где оставить этот проклятый ящик! Подошел бы любой закуток, где он не будет болтаться у инквизиторов под ногами. Ночь была по-октябрьски холодна; к утру, судя по затянутому небу, готовился хлынуть дождь... словом, новорожденные тигрята вряд ли смогли бы продержаться на улице дольше нескольких часов... какая разница, где распрощаться с жизнью?.. Вот, вот подходящее место! У ручной стрелки, куда рано или поздно явится работник железной дороги... Возможно, он даже успеет прийти сюда до дождя?..
Однако Франциск все не мог решиться.
Вдруг с насыпи, невдалеке от него, скатилось несколько мелких камушков — точно кто-то невидимый потревожил ее, испугавшись приближения пастушка. О беглецах никто из братьев не докладывал... То мог быть бродячий пес или большая привокзальная крыса, пробежавшая под брюхом вагона... Но мало ли...
Франциск нагнулся. Спина отозвалась на это действие выстрелом боли — таким, что у него на миг потемнело в глазах, — и пастушок заморгал, прогоняя набежавшую дурноту. Между колесами пряталась вовсе не крыса и не беглый колдун — а маленький мальчик. Вероятно, один из детей, оставшихся после налета; еще не достигший так называемого греховного возраста... Он смотрел на Франциска испуганно, но вместе с тем вызывающе. И глаза его слегка поблескивали в темноте, точно у дикого зверя.
Пастушка озарила внезапная мысль.
— Эй, подойди сюда!.. — позвал он, стараясь, чтобы голос его звучал как можно более мягко. — Не бойся, я тебя не трону. Забери у меня котят...
Но едва осознав, что инквизитор заметил его, мальчик пополз по насыпи и кинулся бежать...
— Ладно, бог с тобой... — с трудом разгибаясь, простонал Франциск, и тут же укорил себя, вспоминая заповедь: «не поминай имя Господа своего всуе».
Четверть часа спустя, пастушок взломал дверь неприметного амбара — длинного и низкого домика, скрытого среди привокзальных построек. Оставив тигрят под крышей, он сумел обмануть неспокойную совесть: по крайней мере, теперь сиротам будет не страшен холод и дождь... А что уж станется с ними дальше — и правда в руках у Бога.
Возвращаясь к поезду, Франциск мечтал лишь о том, чтобы закрыться в келье и поскорее вымыться, а после вытянуть спину на топчане... Как будто твердая мочалка могла соскоблить с него грязь этой долгой ночи... Как будто топчан, подарив облегчение его телу, мог также подарить облегчение и его душе.
Он шел торопливо, но размеренно — почти что плыл по земле в своем кровавом инквизиторском балахоне. И пепел, кружащий над его головой, густотой своей походил на снег.
***
Герой нашей истории... — ведь вы еще не забыли его?.. хвостатый и полосатый; с носом, похожим на розовый лепесток, — и правда той ночью едва не погиб от холода. Братья и сестры, в попытке согреться, собрались в кучу, и наш герой изо всех сил старался подобраться поближе к их теплому шерстяному клубку. Он полз и полз, стирая лапы о шершавые доски, из которых был сколочен ящик, ставший тигрятам колыбелью, но, стоило ему только улечься рядом, как чьи-то неугомонные лапы снова отталкивали его в сторонку... Тигрята делали это не со зла — такова уж была их младенческая природа, где каждый из сирот, как мог, старался выжить в этом холодном мире.
Дождь все-таки начался — да не просто дождь, настоящий ливень! — с крыши амбара потекло, и ящик с тигрятами скоро промок. Устав бороться за теплое место, наш герой завалился в угол и вмиг уснул, подпирая боком влажную деревяшку.
Тот сон был далек от сладкой, дарующей силы дремы, какая спускалась к нему несколько часов назад, когда он, не зная забот, лежал на груди у большой тигрицы. Сознание его охватила беспросветная чернота; тельце становилось все холоднее, сердце билось все реже... И тем не менее, во сне участь, постигшая его, проживалась легче: в отличие от братьев — здоровых, крепких, так неистово цепляющихся за жизнь, — в свои последние минуты он не плакал и не грустил о матери. И, кроме того, совсем не чувствовал холода.
Казалось, сердобольная смерть, подкрадываясь к нему, тем самым делала ему одолжение...
Так могла бы закончиться эта история — мрачно и безутешно; под стук все льющего и льющего со столичных небес дождя... Но дверь амбара со скрипом приотворилась, впуская внутрь тусклый свет далеких станционных фонарей, а вместе с ним и запах промокшего щебня, приправленный металлическим ароматом рельсовых путей, — город в ту ночь залило не на шутку! Вспыхнула в темноте керосиновая лампа, давным-давно забытая одним из рабочих железной дороги. Затопали по пыльному полу чьи-то ботинки... Сражаясь с холодом, тигрята не заметили, как кто-то перенес промокший ящик в дальний угол амбара, — туда, где крыша еще не успела прохудиться, — и осознали перемену лишь в тот миг, когда этот загадочный кто-то взялся отогревать их на своей груди...
***
Шли часы, и мимо амбара проносились бесконечные поезда. Тигрята спали — крепко и безмятежно, как свойственно всем младенцам, — и лишь изредка принимались хныкать, разбуженные внезапным грохотом. Но кто-то успокаивал их — то поглаживая по шерстке, то шепча им на ухо утешительные слова... Спал и наш герой. Чужая забота согрела его, заставив смерть отойти в сторонку; однако глаза ее — внимательные, спокойные — еще следили за ним из темного уголка.
Там, вдалеке, за стенами амбара, кипела бесконечная суета: семенили по перрону люцернской станции припозднившиеся пассажиры, нервно отсчитывали минуты стрелки больших вокзальных часов, спешили по своим делам бродячие собаки, нетерпеливо гудел паровозный гудок... — люди и звери, подгоняемые неумолимо бегущим временем, спешили жить.
И только смерть никуда не спешила — ведь ей было доступно все время этого мира.
Старуха — а впрочем, была ли она старухой, или так попросту решило ваше воображение? — сидела в углу на забытом богом бочонке и беспечно помахивала ногами, наблюдая за тем, как маленький мальчик греет за пазухой шестерку новорожденных тигрят.
***
Наш полосатый герой не сразу разгадал сущность своего спасителя. Поначалу ему мерещилось, что это вернулась к котятам их мать-тигрица... Однако шерсть ее куда-то пропала; острые зубы, до того нежно цеплявшие его за загривок, обернулись цепкими пальцами; а утробное рычание сменилось тоненьким мальчишеским голоском... Да и пахло от «матери» совсем по-другому — не молоком, не шерстью, а чем-то человеческим, уже знакомым нашему герою после встречи с монашком-инквизитором... Но если так называемый человеческий запах монашка отдавал ладаном и горелой плотью, то запах его спасителя был приправлен еле слышным ароматом увядающих цветов. Так могла бы пахнуть кустовая роза на самой грани своей погибели... Хоть, впрочем, наш герой еще не знал, ни что такое «розы», ни что такое «ладан»... ни даже что такое сам «человек».
Словом, Эрпине́ — а именно так звали мальчика, пригревшего полосатых сирот, — мало походил на их мать-тигрицу... Однако это досадное обстоятельство вовсе не помешало ему принять на себя ее материнские обязанности. Что заставило ребенка взять на свои плечи такую нелегкую ношу? — спросите вы. Быть может, мальчика отличало доброе сердце. А быть может, чужая беда попросту помогла ему на время забыть о своей... В самом деле, трудно выделить время на слезы, когда под боком у тебя сидит шестерка голодных ртов!
Проведя в компании тигрят несколько дней, Эрпине, на правах приемного родителя, стал раздавать своим подопечным странные имена. Впрочем, странно они могли прозвучать лишь для жителя Анжерской империи, тогда как самому Эрпине казались привычными и родными.
Одной из двоих сестер мальчик подарил светлое имя Су́рья — так называли бенгальцы богиню солнца; другую назвал Бодхга́йей — в честь городка, где достиг просветления великий Будда. Самого резвого и плаксивого из братьев он окрестил Мо́кшей — чтобы направить его на путь освобождения от земных страстей. А самого спокойного — Арха́том — существом давным-давно от страстей свободным. Самый же крепкий из выводка стал Раджо́й: жадный до молока и ласки, он то и дело распихивал сестер и братьев своими лапами — совсем как привыкший к роскоши и богатству бенгальский князь.
Когда же дело дошло до нашего крохотного героя, Эрпине вдруг сделался задумчив и молчалив. Он достал его из-за пазухи и уложил к себе на ладонь.
— Такой ты маленький, — сказал он, — долго не проживешь...
Мать Эрпине каждый вечер читала своим детям сказки, и, воспитанный на бенгальском эпосе, мальчик имел привычку временами выражаться высокопарно, воображая себя то древним мудрецом, то обезьяньим царем... Вот и сейчас, воздев ладонь с тигренком повыше к небу, он заявил:
— Я назову тебя Бархан. Как ветер уносит песок в пустыне, так и смерть скоро унесет тебя... — голос Эрпине предательски задрожал, рука поникла, и обезьяний царь вновь обернулся маленьким мальчиком: — Но, может быть, там, в следующей жизни, ты встретишь маму!..
Что-то горячее капнуло Бархану на шерсть.
— Моих родителей тоже сожгли.
Наш полосатый герой — отныне именуемый Барханом — горько заплакал. Ему был пока еще недоступен смысл сказанных слов, но сквозила в их звучании какая-то щемящая сердце тоска... Да и лежать у мальчика на ладошке было холодно: крохотное тельце почти не держало тепло, и потому Бархану больше нравилось спать за пазухой.
Эрпине не видел смерть, сидящую в уголке, но хорошо чувствовал ее близость. Она являлась ему загадочным белесым пятном (однако, справедливости ради, хочу заметить: такие пятна частенько вспыхивают перед глазами у человека, ослабленного горем и голодом); и не раз, среди амбарного хлама, различал мальчишка мерцание ее глаз (впрочем, и это явление можно легко списать на блеск стеклянной бутылки, забытой в амбаре все тем же рассеянным работником железной дороги).
И все же мальчик не собирался уступать терпеливой смерти. Он поил Бархана холодным, невкусным молоком и согревал по ночам за пазухой с тем же самоуверенным упрямством, с каким в первые минуты жизни трепал нашего героя материнский язык...
«Живи!»
Проходили дни. Все так же гремели колесами поезда.
И Бархан жил.
Уступая братьям и сестрам в крепости, наш герой, как ни странно, раньше времени распахнул глаза — вероятно, торопясь рассмотреть этот мир, прежде чем покинуть его. И первым, что увидел Бархан, был его спаситель: темноглазый, чумазый мальчик, лет приблизительно девяти. Длинные волосы спутались без мытья. Глаза запали — не то от голода, не то от пережитого страха... Любой дорожный рабочий, обнаружив его сейчас, покривил бы нос... но Бархан тотчас полюбил это лицо.
Жизнь сделалась интереснее. Теперь, в перерывах между сном, наш герой высовывал морду из ворота сорочки и с любопытством рассматривал своих братьев и сестер. Большую часть времени пузатые, слепые котята спали на дне деревянного ящика и, в отличие от Бархана, лишь изредка перебирались на руки к Эрпине. Сидеть за пазухой было уютно — почти так же, как лежать на груди тигрицы. Не мешало даже отсутствие мягкой шерсти. С каждым днем мальчик становился все теплее... и это нравилось вечно мерзнущему Бархану.
Как любой младенец, наш герой считал, будто планета крутится вокруг него, и совсем не догадывался, что от жизни в холодном амбаре у его спасителя просто-напросто начинается лихорадка.
***
Апсэ́ль без особой надежды толкнул дощатую дверь амбара. Вот уже несколько часов цирковой ветеринар бродил меж привокзальных строений, в жалкой попытке найти тигрят, оставшихся после налета инквизиции на злосчастный поезд. Все колдуны, живущие в империи, прекрасно знали: даже у безжалостных инквизиторов имеются свои принципы — они не трогают детей... Лишь выбрасывают их на улицу, как бесполезный мусор.
Дверь, как ни странно, легко поддалась. Ее взломали задолго до Апсэля — выкорчеванный замок валялся рядом, в грязи, оставшейся после ливня. В ту ночь, когда поезд из Бенгалии прибыл в Люцерну, на столицу вылилось столько воды, сколько местные жители не привыкли видеть и за все осенние месяцы вместе взятые. Вряд ли новорожденные тигрята могли выжить под проливным дождем... если только какой-нибудь сердобольный работник железной дороги не занес их под крышу. Расспрашивать на вокзале ветеринар не решился — чего доброго, слушок о человеке, что скитается по округе в поиске тигрят, доберется до инквизиции! — и потому лишь тешил себя призрачными надеждами.
Апсэль был мужчиной уже не юным, но пока еще очень далеким от дряхлой старости. На голове его красовалась шапка из русых кудрей, чем-то смахивающая на клоунский парик. А поверх нее, слегка унимая природное буйство его шевелюры, сидело любимое им шерстяное кепи. Этот головной убор, похожий на морскую фуражку, напоминал ветеринару о бурной юности, проведенной на корабле; а кроме того, вполне успешно скрывал наметившуюся на затылке лысину.
Апсэль возник в дверном проеме точно ангел небесный — волосы его вспыхнули золотистым нимбом, охваченные светом станционных фонарей, а в следующий миг, наравне со своим владельцем, растворились в темноте амбара. Но Эрпине не услышал скрипа дверных петель и не увидел эту мистическую картину. Он дремал, ослабленный болезнью, и заметил чужое присутствие лишь в тот миг, когда что-то загремело и покатилось по полу в двух шагах от него.
Апсэль зачертыхался, распихивая ногами пустые бутылки из-под молока, и разбуженный шумом мальчик тотчас вскинул голову.
— Кто вы?! — крикнул он, машинально подтянув к себе деревянный ящик, стоящий неподалеку. Укрытый мешковиной, он был похож на один из тех коробов, которые фермеры используют для поставки на рынок фруктов и овощей... Но что-то подсказывало Апсэлю, что печется мальчик отнюдь не о яблоках или болгарском перце.
— Тихо... тихо, мальчик мой... не пугайся, — ветеринар присел на корточки, протягивая руку к мешковине. — Что у тебя там?.. Не тигрята, случаем?..
Но Эрпине не купился на ласковые слова. Он отполз в сторонку и отодвинул ящик за спину, отгораживая его от незваного гостя.
— Я их вам не отдам! — прорычал он. Казалось, еще немного, и, уподобляясь матери своих хвостатых подопечных, мальчик вцепится в Апсэля зубами.
Ветеринар примирительно вскинул руки.
— Понимаю, понимаю... Я бы на твоем месте тоже не отдал... — сказал он с шутливой серьезностью. — Такое несчастье, как говорится, нужно́ самому!
Апсэль улыбнулся дружелюбнейшей из улыбок — простой и светлой, как у большого пса, — но Эрпине лишь повел рукой, отодвигая ящик подальше за спину.
— Зачем вам мои котята?
— Я их не обижу.
Такой ответ мальчика не устроил: он привстал на корточки, готовясь не то бороться, не то бежать, — точь-в-точь маленький испуганный волчонок. Успей Редьярд Киплинг написать свою «Книгу джунглей», Апсэль — страстный любитель художественной литературы — сравнил бы мальчонку с Маугли.
— Тихо, тихо... — вновь повторил Апсэль. — Мы дружны с Фернаном, директором местного зоопарка. Это к нему ехала беременная тигрица... Он обещал отдать мне пару котят из выводка. Кто же знал, что так выйдет с этим проклятым поездом...
Ветеринар вдруг понял, что брякнул лишнего. Едва услышав о данном Фернаном обещании, мальчик сунул ящик подмышку и кинулся к двери, попутно оттолкнув сидящего на пути Апсэля. Ветеринар неловко качнулся, взмахнул руками, и успел только крикнуть ему:
— Постой!..
Но Эрпине не оглядывался назад. Лишь по звону упавших бутылок он понял, что незнакомец брякнулся на пол... Тем лучше! Теперь ему за ним не угнаться!..
До двери оставалось совсем немного... но Эрпине вдруг почувствовал доселе незнакомую мальчишескому телу дурноту. Перед глазами заплясали черные пятна; ноги спутались, а стены амбара поплыли в сторону, словно убегающий пейзаж за окном купе. Мальчик покачнулся, облокотился о подвернувшийся под руку бочонок и крепко вцепился в зажатый подмышкой ящик. Он сделал еще несколько шагов в безуспешных попытках вернуть себе равновесие. Но стены продолжали свое кружение, а дверь улетала все дальше, дальше...
Эрпине упал бы, но чьи-то руки подхватили его под локоть.
— Что с тобой, мальчик? А ну-ка, присядь, присядь...
Апсэль усадил бледного как полотно мальчишку на пол и с поистине докторской серьезностью вгляделся ему в лицо, — пощупал пульс, потрогал лоб... — тот не сопротивлялся, лишь цеплялся за свой драгоценный ящик.
— Э, брат, да ты весь горячий... Замерз, поди? — Апсэль стянул с себя шерстяной пиджак и принялся кутать в него своего юного «пациента».
Мальчик вяло дернулся, словно боясь, что ветеринар раздавит что-то, лежащее у него за пазухой. Нетрудно догадаться, что именно... Чай не болгарский перец, — с усмешкой заключил про себя Апсэль... Он без особых церемоний расстегнул на мальчишке рубаху и выудил оттуда крохотного тигренка.
Тигренок, по всем признакам, был недоразвитым. Но глаза... — заспанные, по-младенчески голубые — как ни странно, были уже открыты. Лишенный теплого укрытия, он недовольно запищал, и Апсэль, приподняв мешковину, подложил его к пузатеньким, с виду крепким братьям и сестрам.
— Он там замерзнет... — заспорил Эрпине.
Но Апсэль оборвал его:
— Ничего, потерпит!.. Не убегай, посиди со мной, — попросил он так, словно мальчик был в состоянии подняться на ноги, — а я расскажу тебе, как его выходить. По рукам?..
Глаза Эрпине загорелись надеждой. Он впервые взглянул на Апсэля не как на врага, но как на спасителя, — такого же, каким он сам был для беззащитных тигрят. Кажется, именно в этот миг смерть, сидящая в уголке, махнула на сирот рукой, и ушла, медленно растворившись меж амбарного хлама.
И Эрпине, и Бархан еще встретятся с ней — как и каждый из нас, кому дарована была жизнь, — но до тех пор пройдет еще много лет, полных и радостей, и печалей; и цирковых вольеров, и цветочных полей, окрашенных заходящим солнцем...
— Ты ел давно?.. Два?.. три дня назад?.. — Ветеринар взялся растирать мальчику плечи, стараясь согреть его. — Неужели всю неделю голодаешь?
— Я не голодал — я пил молоко! — возмутился мальчик. Он был страшно голоден и неприлично грязен, но отчего-то переживал, как бы незнакомец не принял его за бродяжку.
— И где ты его достал?
— Во дворах у вокзала... туда по утрам привозят бутылки, — Эрпине говорил, опустив глаза. Ему было неловко сознаваться в воровстве. — Я кормил им котят, месье!..
— Молоко, значит, — повторил Апсэль, стараясь скрыть за улыбкой накатившее на него волнение: Эрпине и правда выглядел плохо; возможно, даже хуже, чем пригретые им тигрята. — Знаешь, котятам на коровьем молоке долго не протянуть, да и людям тоже...
Он задумчиво похлопал себя по карманам, но тут же вспомнил, что отдал пиджак мальчонке. Повозившись немного, ветеринар выудил оттуда кусочек сахара и протянул его Эрпине.
— Не пускайся в плаванье без сухаря, так моряки говорят... — подмигнул Апсэль. — Как тебя зовут?
Эрпине нехотя вынул угощение изо рта, чтобы представиться, и вновь накинулся не него, как голодный зверь.
— Ты тоже с поезда?
Мальчик кивнул.
— Из Бенгалии, значит... — Ветеринар с тяжелым вздохом уселся напротив и стал наблюдать за тем, как Эрпине рассасывает сахарную головку.
Мальчик не был темнокож, как коренные бенгальцы, но все-таки прослеживалось в его внешности нечто иноземное, чернявое — вероятно, потомок волшебных испанских семей, когда-то бежавших из Андалусии морем, или цыганских колдунов, веками странствующих по Свободным землям... Ни те, ни другие еще не забыли имперский язык.
— А я Апсэль! Работаю ветеринаром в местном цирке. Пойдешь со мной?..
Эрпине не отказался: Апсэль был одним из тех людей, кто мог обаять любого своим участием и поистине всепоглощающей добротой. Не мудрено, ведь наш знакомец с клоунской шевелюрой был не только ветеринаром — но еще и доктором для всех цирковых артистов!
Они добрались до циркового городка лишь глубокой ночью. Конки уже не ходили, а денег на извозчиков, просящих у вокзала втридорога, у Апсэля не нашлось: цирк в те годы переживал не лучшие времена, и все, включая директрису — роковую даму по прозвищу Мадам Же-Же — еле-еле сводили концы с концами. Пришлось тащиться пешком — благо, мальчик, подкрепившись сахаром, почувствовал себя лучше, и вполне бодро вышагивал по улицам столицы со своим драгоценным ящиком... Лишь ближе к окраине их подобрал не то слишком поздний, не то слишком ранний торговец хлебом.
Жадно вгрызаясь в корку багета, подаренного ему сердобольным торговцем, Эрпине глядел на шапито столичного цирка. Полосатый шатер уходил высоко в небо и, казалось, задевал своей макушкой россыпи звезд. А из-за пазухи у мальчика выглядывал любопытный Бархан.
***
Жизнь закрутилась перед глазами цветным конфетти — так всегда бывает в цирке, где каждый день неуловимо похож на праздник; пусть даже в те годы люцернский цирк был далек от своего былого великолепия... Эрпине поселился в вагончике ветеринара и быстро завел друзей: все жители циркового городка изо дня в день стекались к ним в гости, чтобы понянчить маленьких тигрят. Однако длилось это паломничество ровно до тех пор, пока у последних не начали резаться молочные зубы...
Не боялись зубастых котят лишь двое смельчаков — Реми и Арчибальд. Первый из них был паяцем, исполняющим на манеже роль Пьеро — влюбленного поэта в черно-белых одеждах, по щекам у которого вечно бежали капли чернильных слез; второй же был гномом и являл собой одну из «диковинных цирковых зверушек», как называли зрители всех волшебных существ. Впрочем, этих двоих интересовали не столько котята, сколько спирт, которого у Апсэля всегда водилось в избытке. Ветеринар использовал его в медицинских целях: для обтираний, компрессов и изготовления целебных настоев... но и сам не преминул порой подлить себе в чай рюмашку-другую женьшеня — для поддержания, так сказать, жизненных сил.
Посиделки этих пропойц начинались так. Реми, не удосужившись после выступления даже сменить костюм, стучался в двери вагончика и жалостливым голосом, слегка охрипшим от громких реплик, произносил:
— Дорогой мой доктор, я умираю!.. Срочно сделайте мне какой-нибудь компресс! — Паяц лишь недавно перешагнул так называемый «возраст Христа», но глаза его были исполнены какой-то старческой усталости. Большие и проницательные, покрытые сеткой мелких морщин, они прекрасно подходили образу печального Пьеро...
Апсэль догадывался, зачем Реми явился к нему на порог, но прогнать паяца прочь было сродни тому, чтобы выпнуть на мороз голодную дворнягу.
Расспросив больного о причинах его недомогания и уточнив, не подойдет ли ему, к примеру, компресс горчичный, Апсэль наконец сдавался и, достав из закромов припасенный спирт, принимался щедро разбавлять его водой, чтобы его непутевый пациент в процессе лечения ненароком не сжег себе глотку. Тотчас, точно служебная собака на запах дичи, к вагончику прибегал не менее «больной» Арчибальд. И так, с легкой руки сердобольного ветеринара, лечебные процедуры превращались в самую настоящую попойку.
Не прошло и нескольких недель после появления Эрпине в цирке, когда веселая троица вновь собралась на крыльце вагончика с полным чайником чая и початой бутылочкой одного из Апсэлевых настоев. Там, сидя на ступенях и потягивая из дымящейся кружки «целебный» напиток, ветеринар в подробностях пересказал друзьям историю о том, как отыскал мальчика на вокзале и привел его в цирк — на милость Мадам Же-Же.
— Как многогранен ответ на вопрос, откуда берутся дети, — выслушав Апсэля, сказал Реми, — одни из капусты, другие из райской щели, что таится меж дамских ножек... а третьих папашам привозит поезд... — Он торжественно вскинул кружку: — Так выпьем же за третьих!.. И за папаш!
Арчибальд с готовностью поддержал этот замысловатый тост... Впрочем, он готов был поддержать любой тост, даже если бы пьяный оратор решил проквакать его на лягушачьем наречии. Однако сам Арчибальд был далек от философских рассуждений — настолько же, насколько его рост был далек от роста Колосса Родосского. Опустив поздравления Апсэля с так называемым «опапашиванием», он перешел к куда более любопытной теме.
— А что он умеет, этот твой Эрпине?! — проскрипел гном, утирая остатки чая с густой бороды.
Но ветеринар, с присущей ему интеллигентностью, предпочел сделать вид, что не понял его вопроса.
— Если ты не заметил, — ответил он, — мальчишка весьма неплохо нянчится с тиграми...
— Да нет же! — отмахнулся Арчибальд и повторил, на этот раз подливая в голос каплю таинственности: — Я спрашиваю, что мальчишка умеет? Ведь не просто так наша Мадам разрешила ему остаться в цирке?
— Конечно, не просто так, — согласился Апсэль. — Тигрята к нему привязаны, и потому Мадам считает, что со временем из него может получиться хороший укротитель.
— Да почему?! — от возмущения гном подорвался с места, но Апсэль в успокоительном жесте приобнял его за плечи и вновь усадил на ступени, подле себя.
— Ну что за глупые вопросы, дорогой мой? Ведь он их выкормил. Можно сказать, заменил им мать...
— Я не о том, дурья твоя эскулапья башка! — вскричал рассерженный Арчибальд. — Он ведь с поезда?! С поезда! Вот я и спрашиваю, что мальчонка умеет?!
Его грубоватые манеры были давно привычны всем циркачам — никто и внимания не обращал на ругательства Арчибальда. Но, временами, пререкания с гномом могли вывести из себя и вполне интеллигентного Апсэля.
Он зашипел:
— А ну-ка тихо ты! Вот же где балабол кургузый! — И тотчас обернулся на дверь, боясь, как бы их крики не разбудили спящего в вагончике Эрпине. — Чем совать свой бугристый нос в чужие дела, лучше бы за пойлом своим последил!..
Ветеринар кивнул на Реми — пользуясь перебранкой своих товарищей, тот успел прикончить остатки настоя прямо из бутыля...
Обвинять Арчибальда в излишнем любопытстве с нашей стороны было бы ханжеством. Уверена, и вам интересно узнать, каким волшебным даром мог обладать мальчишка, рожденный в семье потомственных ведьм и колдунов. Однако подобные вопросы считались неуместными даже в среде богохульников-циркачей, где каждый второй нет-нет да имел в роду хоть каплю волшебной крови.
Пройдет много лет, и в похожий на этот осенний вечер каждый в цирке узнает об умениях Эрпине. А пока что — оставим мальчику его тайну.
***
Кто-то потрепал Эрпине по макушке — с такой настырной нежностью, что длинные волосы, до того заправленные за уши, черной гривой свесились мальчику на лицо. Манеж с бегающими по нему тигрятами вдруг растворился, и перед глазами у него, точно наяву, возникла тарелка с горкой аппетитных эклеров.
— Я сама испекла! — проворковал ему на ухо мелодичный и уверенный голосок. — Хочешь попробовать? Тогда шагай за мной!
Это была акробатка по имени Жозефина, которую все циркачи называли просто Жозетт... Она была для Эрпине добрым другом: в первые месяцы жизни в цирке мальчика мучили бессонницы и кошмары, и Жозетт, по просьбе Апсэля, каждый вечер заглядывала в вагончик, чтобы помочь ему поскорей уснуть. Мало кто знал об этом — разве что ветеринар и вездесущая Мадам Же-Же; да теперь еще Эрпине, — но акробатка была волшебницей и умела закладывать людям в головы цветные картинки.
Эрпине шел за акробаткой, вдыхая шлейф дорогих духов, подаренных ей одним настырным поклонником, и смотрел как трепещут перышки, нашитые на ее костюм, — уже немало потрепанный от времени... Впрочем, как говорила Мадам Же-Же, если прореху не видно с трибун — считай, никакой прорехи не существует вовсе!
Следом за мальчиком гуськом семенили порядком подросшие тигрята. Последние пока еще плохо поддавались дрессировке: внимание их отвлекали то собственные хвосты, то полоски пыли, ярко светящиеся в лучах софитов... Даже сейчас, стоило одному из перышек Жозетт оторваться от костюма и спланировать на пол, как на него тотчас напрыгнул суетливый Мокша, а его, в свою очередь, оттолкнул от «добычи» ревнивый Раджа... Что поделать? Дети есть дети!.. Эрпине не мешал их играм. Он частенько выводил своих подопечных на прогулки по манежу, чтобы дать им возможность привыкнуть к окружающей суете, и терпеливо ждал, когда котята станут хотя бы на грамм усидчивей и серьезнее. И, признаться, временами грустил о том, как быстро они растут, когда он сам остается все таким же маленьким мальчиком.
Жозетт привела его в отдельно стоящий шатер, сшитый из цветной парусины. Купол его был непропорционально высоким в сравнении с основанием — однако далеко не таким высоким, как купол циркового шапито. Здесь разучивали свои трюки акробаты и эквилибристы: с потолка свисали воздушные кольца, трапеции и полотна; у стен лежали шары, перши и гимнастические маты, плотно набитые соломой.
Приметив Эрпине, акробатки тотчас побросали свои дела и собрались вокруг него щебечущей стайкой. Все они не чаяли души в чернявом мальчонке и очень любили, когда тот забредал к ним в гости. Они усадили Эрпине на одну из своих качелей и, точно дамы породистых собачонок, похватали на руки всех шестерых тигрят. Впрочем, подопечные Эрпине не смогли долго сидеть на месте: озорные и любопытные, они забегали по шатру, нет-нет да норовя расцарапать какой-нибудь плохо лежащий мат. Лишь Бархан остался покорно лежать в объятиях одной из щебечущих акробаток: этот «котенок», размером с маленькую левретку, и по сей день любил поспать, пускай не за шиворотом, но хотя бы у кого-нибудь на руках.
Жозетт принялась угощать собравшихся своими эклерами. Она раскопала этот рецепт в альбомах, оставшихся ей от матери — беглой аристократки. Полвека назад, совсем еще девочкой, она влюбилась в гастролирующего артиста и оттого решила навеки связать свою жизнь с цирком... Видно, именно от матери Жозетт досталась такая внешность: узенькое личико и тонкая кожа с проступающими на ней ручейками вен — казалось, стоит ей порезать палец, и оттуда, как пить дать, хлынет пресловутая голубая кровь. И только нос, крупный, горбатый — хоть сейчас лепи на него бородавку — да раскосые, с ведьмовской хитрецой глаза достались ей от колдуна-отца.
Эрпине хорошо знал историю знакомства ее родителей: это была одна из тех сказок, которые Жозетт частенько показывала ему перед сном... Правда, все ее истории были куда красочнее тех, что происходят в реальной жизни: в них постоянно светило солнце; зеленела трава или пылали багрянцем осенние листья; облака на небе, все как одно, были похожи на зверей; а на каждой улочке и в каждой комнате непременно сидел тапер, сопровождающий любое действие подходящей моменту музыкой. Что стало с родителями Жозетт и живы ли они теперь — Эрпине не знал. Стараясь усыпить его, она рассказывала только добрые сказки, а о темных минутах жизни предпочитала молчать.
Ножки акробаток, поедающих эклеры, сами пускались в пляс от удовольствия. Подобно балеринам из Королевской академии, все они следили за фигурами и редко позволяли себе побаловаться не то что пирожными, но даже слегка подслащенным чаем. Да к тому же, денег на сладости у них особенно не водилось...
— Ну ничего, разочек можно! — щебетали они, облизывая с губ остатки заварного крема. И отряхивали крошки с подбородка своими кокетливыми пальчиками.
Эрпине тоже понравилось угощение, хоть оно и мало походило на привычные ему бенгальские сладости. Например, джалеби — тончайшие полоски теста, обжаренные во фритюре и облитые медовым сиропом, или ладду — конфеты из нутовой муки, щедро сдобренные орехами и пряностями. Мальчик скучал по вкусной еде: ему, привыкшему к жгучей и яркой пище, к буйству специй и разнообразию свежих фруктов, анжерская кухня казалась пресной. И уж тем более пресной она была в среде бедствующих циркачей.
Однажды, не без помощи Эрпине, люцернский цирк вновь засияет былым величием. Вполне довольный своим жалованьем, юный укротитель сменит старую телогрейку на щегольское мальчишеское пальто; испробует улиток и фуа-гра, и знаменитый луковый суп, сдобренный белым вином. Эклеры... Ах, эти эклеры! Они станут ему привычней краюшки хлеба!.. Но даже тогда маленький мальчик в его душе будет в тайне мечтать о жгучем бенгальском перце.
Не успели все эклеры исчезнуть с тарелки, как акробатки сгрудились вокруг Жозетт, умоляя ее поделиться одной из своих таинственных историй. Они были похожи на бойких обезьянок: одни повисли на воздушных кольцах, другие закувыркались на гимнастических матах, третьи — растянулись на полотнах, повязав их на манер гамаков, — но внимание «цирковых пташек» было неизменно приковано к рассказчице... Такова уж была сказочница Жозетт: не имея возможности показать всем и каждому свои цветные картинки, она вполне успешно справлялась с этой задачей словом.
Циркачка сидела на качелях, подле Эрпине, — так близко, что белые перья ее костюма щекотали мальчику щеку. Оба они были как ночь и день: похожая на ангелочка Жозетт, с волосами, выбеленными раствором перекиси; и Эрпине — чумазый, черногривый.
— Говорят, раз в год, в полнолуние, — сказала она, — на Восточный вокзал прибывает поезд, который может увезти тебя в другой мир...
Жозетт одарила Эрпине лукавым взглядом — таким обмениваются люди, в чьих головах хранятся общие тайны, — и снова коснулась его волос.
Перед глазами у мальчика возникла уже знакомая ему Люцернская станция... К перрону с торжественным гудком подъезжал пассажирский поезд. Весь он был какой-то неземной, блестящий! Вагоны его были выкрашены в глубокий черный цвет и, подобно звездному небу, мерцали в свете фонарей мелкой желтоватой крошкой. Из паровозной трубы валил волшебный парок... Едва вырываясь наружу, его клубы пускались в свободное плаванье и принимали форму плывущих в воде медуз.
Эрпине не раз приходилось видеть, как этих загадочных животных выбрасывает на берег во время приливов или штормов... Прогуливаясь в компании братьев и сестер, он частенько закидывал в воду застрявших на суше рыб: раздувшегося от ужаса иглобрюха или зубастого попугая... Но медузы мало походили на других жителей морских глубин — они расплывались по песку ядовитой жалящей кляксой — и потому помочь им было уже невозможно...
Эрпине оторвался от надкушенного эклера, и лицо его стало по-детски серьезным.
— Другой мир... — спросил он у Жозетт, — это тот, в котором живут умершие люди?
— Нет же, дурачок! Другой мир — это другой мир, — улыбнулась она. И объяснила, коснувшись пальчиком его носа: — Ну... например, такой, где нет волшебства!.. Или такой, где в помине не было никакой Анжеры, а на ее месте до сих пор существует старая добрая Франкия!
— Или Франция! — подхватила ее подружка.
Акробатки захохотали, найдя сочетание этих букв до невозможности уморительным. Но Эрпине уже потерял интерес к истории про поезд и вновь сосредоточил свое внимание на эклере.
Мальчик больше не нуждался в детских сказочках и чужих биографиях, приукрашенных идеалистическими фантазиями Жозетт. Время мучивших его кошмаров давно ушло. И теперь из ночи в ночь к нему во сны являлась белая лошадь — с темными матовыми глазами, такими большими и такими печальными, что, казалось, в них можно провалиться и утонуть. Она отвозила его к любимым: к родителям, братьям и сестрам...
И об этих снах Эрпине не рассказывал никому.
***
Звезды глядели сквозь круглые оконца вагончика. Но цирковой городок не спал: по ночам он был ярким, шумным, — словно праздник, разыгранный на манеже, разноцветным туманом вплетался в будничный вечер и рассеивался лишь под утро, когда последние артисты разбредались по своим жилищам. Вот и сейчас, собравшись у костерка на главной площади, — совсем неподалеку от вагончика Апсэля, — циркачи распевали песни под мотив расстроенной скрипки и испанской гитары.
Эрпине лежал на кровати, а компанию ему составлял ощутимо подросший Бархан. Наш герой не прожил на свете еще и года, но так, лежа на боку, с вытянутыми лапами, он давно уже превосходил мальчика по росту. Хвост его, свисая с кровати, стелился по полу. Огромная морда утыкалась мальчику в грудь, обжигая ее своим горячим дыханием. Апсэль, избороздивший по молодости немало морей, говорил, что скоро «эта домашняя зверушка» станет размером с ирландского волкодава. Но пока что Бархан, при всей его худобе, еще вполне сходил за охотничью борзую.
Даже когда его голова станет в три раза больше головы Эрпине, Бархан продолжит спать, уткнувшись носом в шею укротителю. И Эрпине будет ласково называть его «mon chaton»... Впрочем, он продолжит звать «котятами» и других своих подопечных — ведь в его глазах, как в глазах любого родителя, они навсегда останутся маленькими детьми.
Мальчик плакал — спокойно, тихо; изредка пошмыгивая носом, — и Бархан скулил в такт этим тоскливым звукам. Эрпине не ругал его и вел себя как обычно: разговаривал, обнимал, и даже чесал за ухом, — но Бархан все равно чувствовал себя виноватым. Он знал, что на предплечье у мальчика, перевязанная платком и скрытая рукавом сорочки, красуется глубокая царапина, оставленнная одним из его — Бархана — когтей... Сначала из человека текла кровь, а теперь — слезы, и наш герой, плохо сведущий в анатомии, всерьез опасался, что так, капля за каплей, юный укротитель вытечет весь без остатка. К тому же, Бархан, живущий с братьями и сестрами, хорошо понимал, каким болезненным может быть касание тигриных когтей, пускай его полосатая шкура и была куда плотнее человеческой.
Однако Эрпине плакал не от боли. Рука, конечно, доставляла ему неудобства — он уложил ее на теплый бок Бархана и старался поменьше шевелить кистью, — но куда страшнее было ощущение собственной никчемности. Вот уже несколько месяцев он учил «котят» простейшим трюкам — таким, например, как выстроиться в шеренгу или подняться на задние лапы, — но подопечные с огромным трудом понимали, чего ждет от них Эрпине... Не удивительно, ведь набраться опыта мальчику было негде! Старый укротитель, что жил в люцернском цирке со времен его основания, уехал прошлой осенью, когда его последние подопечные — львы по кличкам Давид и Соломон — умерли от старости. Как личность творческая, самонадеянная, и от того — расхлябанная, никаких записей после себя он не оставил. И потому Эрпине оставалось брать пример с единственного на весь цирк дрессировщика попугаев и обезъян. Бессмысленно рассуждать, как непохожи были эти звери на диких кошек.
Эрпине пролежал в разбитых чувствах не меньше часа, когда дверь вагончика отворилась и внутрь, как обычно рифмуя что-то себе под нос, прошагал Апсэль.
Юный укротитель вздрогнул от неожиданности и, поспешно вытерев слезы, сел на кровати. Бархан тоже сел, чуть-чуть не задевая головой доски висящей над кроватью антресоли.
Едва взглянув на мальчика, Апсэль перестал бубнить свои веселые стишки. Он скинул с плеча тяжелую сумку — внутри отчетливо звякнуло что-то металлическое, словно он таскал с собой связку гаечных ключей, — и встал, опершись о столешницу маленькой кухоньки, заставленной целебными бутыльками.
— Что у тебя с рукой?
— Ничего, — солгал Эрпине, машинально одергивая рукав сорочки. Но его тайну раскрыл далеко не задравшийся рукав, и даже не мелкие капли крови, успевшие пропитать повязанный на руку платок... Ветеринар был волшебником, способным видеть чужую боль. И, вспомнив об этом, мальчик сконфуженно сморщился.
— Подойди сюда, дай посмотреть.
Апсэль усадил его за стол, нацепил на нос очки-половинки и с сочувственным интересом, точно кукольник порванную игрушку, стал осматривать его руку.
Бархан беспрерывно поскуливал на кровати. Закончив осмотр, ветеринар перевел взгляд на «котенка» — стекла очков блеснули на кончике носа, отражая свет керосиновых ламп:
— Полагаю, спрашивать, кто виновник, нет никакого смысла?..
Бархан улегся и стыдливо укрыл глаза своими большими лапами. «Котята» хорошо понимали человеческую речь — во многом благодаря их волшебной крови.
— Он не специально, — откликнулся Эрпине. — Мы просто тренировались!..
— Я знаю, мой мальчик, можешь не объяснять, — Апсэль поднялся из-за стола и ободряюще похлопал его по плечу. — Закатай рукав повыше, придется шить.
Прежде чем начать операцию, ветеринар обколол кожу вокруг раны раствором кокаина. Предплечье еле заметно онемело, как бывает, если окунуть руку в чан с ледяной водой. Боль не ушла окончательно, однако стала вполне терпимой, — но каждый раз, когда иголка пронзала кожу, Эрпине морщился и с силой закусывал губы, словно ветеринар шил его наживую.
Мальчик сдерживал себя.
Но не от стонов и не от слез.
Вот уже много месяцев, с тех пор, как его родители решились перебираться из Свободных земель в Анжеру, он учился усмирять свое волшебство. Как бы ни было радостно, как бы ни было больно... Вот только раньше он делал это спустя рукава... Ну еще бы! Когда на небе весь год беззаботно светило солнце, когда за окном сонливо плескалось море... когда под боком были старшие братья и сестры, которые никогда не давали его в обиду, — все эти разговоры про черный костер инквизиции казались ему лишь страшными сказками.
Только теперь, потеряв всех родных и близких, он понимал: стоит ему перешагнуть порог «греховного возраста» — и эти «страшные сказки» смогут запросто отобрать у него жизнь.
А потому, даже здесь, в присутствии одного лишь ветеринара, Эрпине сдерживал себя.
— Ты молодец, мой мальчик, — видя его старания, похвалил Апсэль. — И все-таки, полегче! Не ровен час, мне придется зашивать тебе еще и губу.
Покончив со швами и наложив повязку, ветеринар без всякой передышки принялся убирать со стола оставшийся после операции беспорядок: хирургические инструменты, бутыльки с антисептическими растворами и окровавленную марлю. Подобная расторопность была не столько следствием Апсэлевой педантичности, сколько вынужденной мерой. Вагончик ветеринара был невелик, и потому любой, даже самый крохотный беспорядок в одно мгновение ока мог перерасти в настоящий хаос. Особенно важно было содержать в чистоте обеденный стол — дубовый, прочный и непомерно длинный для такого незамысловатого жилища, — ведь в любой момент он мог превратиться в стол хирургический.
Удовлетворившись чистотой стола, Апсэль поднял с пола брошенную сумку и принялся разбирать ее содержимое. На столешницу улеглись перчатки, напильник, клещи и странной формы загнутый нож — словом, этот набор можно было запросто принять за карманный инструментарий искусного палача.
— Чем это ты занимался? — полюбопытствовал Эрпине.
— Наша Мадам раздобыла где-то кентавра, — протирая напильник, сказал Апсэль. — Мальчонка лет пятнадцати. Я чистил ему копыта.
— Кентавра?! — не в силах сдерживать свои чувства, юный укротитель с ногами вскочил на стул и остался сидеть, подогнув колени. Однако запоздалая мысль омрачила мальчишеский восторг — глаза его потухли, лицо потемнело...
Эрпине не раз случалось видеть волшебных существ — в Свободных землях большинство из них могло жить не таясь от глаз человеческих. Но еще ни разу в жизни мальчик не видел кентавра!.. Впрочем, ему доводилось встречать одного гандха́рва — существо, похожее одновременно и на коня, и на птицу, и на человека. Странное и доброе существо... Он поселился в прибрежных зарослях, неподалеку от домика, где рос Эрпине, и вечерами оглашал деревню своими тягучими, похожими на молитву песнями...
Воспоминание о порхающем меж ветвей гандхарве больно кольнуло сердце юного укротителя. Он вообразил его сидящим в клетке, рядом с пока еще незнакомым ему мальчишкой-кентавром.
— Мадам... — Эрпине задохнулся от возмущения. — Мадам купила его?.. Как лошадь?
— Нет, — отмахнулся Апсэль, на этот раз проверяя на свет чистоту копытного ножа, — сам напросился на работу! Сбежал из какой-то провинциальной труппы... Уж не знаю, как мальчонка продержался там столько лет! Лицензии на волшебных существ в бродячем цирке явно не водилось... — Он в последний раз прошелся тряпкой по лезвию, сложил инструмент обратно в сумку и понимающе усмехнулся: — Впрочем, я не удивлен, что ты такого невысокого мнения о нашей Мадам...
Эрпине густо покраснел, припомнив, какие близкие отношения связывают директрису с его приемным отцом. Однако Апсэль был не из тех, кто любит читать морали. Он поглядел на Эрпине поверх забытых на носу очков-половинок и вполне спокойно, по-взрослому спросил:
— Но даже если бы она купила его — что с того? Сам подумай, разве лучше ему было попасть под белы рученьки инквизиции и оказаться в одной из их резерваций?.. Или, может быть, стать рабом на одной из ферм где-нибудь под Люцерной?
Праведный гнев, захвативший сознание Эрпине, мгновенно остыл. Мальчик покачал головой, и возмущение в его голосе сменилось обычной детской любознательностью:
— Можно мне с ним познакомиться, а, Апсэль?!.
Кентавр был значительно старше Эрпине, однако юный укротитель всем сердцем надеялся отыскать в нем друга.
За последний год ему доводилось видеть других детей лишь на зрительских трибунах да за воротами циркового городка — гуляя с родителями и нянечками, они частенько останавливались поглядеть на цветные афиши с нарисованными на них акробатами, мартышками и попугаями... Что касается цирковых артистов, самым молодым из них был «гуттаперчевый мальчик» Бруно. Однако от «мальчика» в нем нынче оставались лишь сценическое имя да юношеская стройность: прошлой весной Бруно исполнилось восемнадцать, и потому его мало интересовали детские игры, которых так не хватало десятилетнему Эрпине.
Разгадав его мысли, Апсэль улыбнулся:
— Не сегодня, мой мальчик, дадим ему отдохнуть...
Следующие полчаса юный укротитель вертелся вокруг Апсэля на крохотной кухоньке, помогая ему разбирать корзинку, полную красных ягод. Каждую осень ветеринар ходил собирать шиповник: плоды он сушил для целебных сборов, а из семян делал ранозаживляющие масла. Они хорошо помогали лечить ожоги и разглаживать шрамы; но, по большей части, все заготовленные Апсэлем бутыльки разлетались по карманам акробаток. Отнюдь не потому, что их ремесло было опасней прочих, — просто зимой у них «страшно трескались локти и сохли губы»!.. «Апсэль, ну миленький, когда еще кто-нибудь обожжется?! А губы у нас сохнут уже сейчас! Скажи, ну как с такими губами выходить на манеж?!»
Да и сам Апсэль был не прочь порой вымазать маслом лицо — он был уверен, что это поможет ему от морщин.
Эрпине было поручено отделить плоды от листьев и веточек, и мальчик усиленно делал вид, что занят полезным делом, но в действительности — больше чесал языком, стараясь выпытать у приемного отца все известные ему подробности о кентавре. Как его зовут? — а звали его Вальдемар. Какой он масти? — а был он самым что ни на есть гнедым. Как оказался в бродячем цирке? — он и сам не знал, но в труппе поговаривали, что его подкинула циркачам кентавриха, что служила на винодельне в одной из южных провинций. Вероятно, она считала, что так подарит сыну лучшую жизнь... Что ж... не нарушая ее заветов, подросший Вальдемар решил перебраться из провинциального цирка в цирк столичный.
— А что он умеет?.. — наконец спросил Эрпине. И сам себе ответил: — Наверное, ничего?.. — лицо его озарила сочувственная и вместе с тем понимающая улыбка. — Там, в провинции, его показывали людям как диковинную зверушку?
Апсэль задумчиво взлохматил свою макушку:
— Как зверушку?.. Может быть и показывали... Но Мадам взяла его не за этим! Он, знаешь ли, весьма недурно метает ножи. Зуб даю, мальчишка придется зрителю по вкусу... особенно если поставить его в пару с какой-нибудь миловидной акробаткой!
Улыбка на лице Эрпине погасла.
— Вот оно как... — юный укротитель всеми силами старался изобразить безразличие. Однако его выдавали руки: пальцы мальчика принялись с остервенением рвать плоды, отделяя их от зеленых веточек.
Эрпине и сам учился выделывать трюки со старым кнутом — единственным, что осталось ему в наследство от бывшего укротителя. Он нашел его в старом ящике, наравне с небольшой брошюркой, демонстрирующей все сценические возможности этого орудия. Мальчик мечтал сбивать бутылки, крутить восьмерки и задувать с налета пламя горящей свечи... но пока что умел лишь мастерски покрываться ссадинами.
— Ладно тебе, — заметив его расстройство, сказал Апсэль. — Дай время, выйдешь и ты на манеж.
Эрпине безразлично пожал плечами и застыл, глядя в миску, полную красных ягод. А вслед за этим — гораздо менее безразлично захлюпал носом.
— Ну что ты? Что ты, мой милый?.. — Апсэль тяжело вздохнул. — Разве плохо еще немного побыть обычным мальчишкой?.. А с Мадам... — казалось, он и сам был не вполне уверен в правдивости своих слов, — с Мадам я уж как-то договорюсь...
Миска стукнула по столешнице, от удара растеряв добрую четверть ягод.
— Ты не понимаешь, Апсэль! — вскричал рассерженный Эрпине.
Бархан, до того беззаботно дремлющий на кровати, в испуге приподнял голову. Он давно уже успокоился, убаюканный чужими разговорами, но теперь опять заскулил и укрылся лапами... Заметив это, Эрпине стыдливо потупил взгляд. Ах, как же ему хотелось казаться взрослым, казаться сильным!.. Но он был пока еще маленьким и ранимым мальчиком.
— Не понимаешь...
— Да уж куда мне, дураку... — ответил Апсэль. Он попытался приобнять упорно ускользающего от ласк мальчишку, но смог лишь взъерошить черную гриву его волос.
***
Работа в вагончике ветеринара не заканчивалась практически никогда. Покончив с шиповником, Апсэль вышел на крыльцо, чтобы собрать с натянутой под козырьком веревки пучки целебных трав, — так он сушил их на зиму, пользуясь последним осенним теплом, которое дарили столице сентябрьские деньки.
Наказав Бархану ждать его в вагончике, Эрпине потянулся вслед за приемным отцом. Подобно верному пажу, он держал в руках плетеную корзинку, изрядно потрепанную острыми зубами и когтями. (Было время, когда она служила его подопечным колыбельной, но теперь в нее не влез бы и один тигриный «огузок»...) Эрпине редко помогал Апсэлю в его ежедневных хлопотах — все больше пропадал на манеже или в вольерах с тигрятами. Но сегодня юный укротитель как никогда нуждался в человеческой компании.
Циркачи, сидящие у костра, давненько притихли. Нервная скрипка ушла на боковую, оставив собравшихся на милость гитарных струн. Да и те нынче бренчали тихо, почти неслышно — напевая не то романс, не то колыбельную. Веселые песни сменились тихими разговорами, сценические наряды — повседневными одеждами... Впрочем, цирковая «повседневность» разительно отличалось от той, какая была привычна анжерским жителям, — ведь бедствующие циркачи, в большинстве своем, перешивали одежду из списанных сценических костюмов.
— Послушай, что я тебе скажу... — Апсэль снял с веревки веточки мяты и обернулся, укладывая их в корзинку. Он был «чай не дураком» и хорошо понимал, чем вызвана неожиданная покладистость юного укротителя. — Быть самым маленьким — это не приговор. Тебе нужно больше времени?.. Не беда!.. Уж лучше сделать медленно — но сделать.
Эрпине лишь понуро качнул головой.
— Знал бы ты, сколько раз на дню каждый в мире бросает дело на полпути... Мол, с полгребка не вышло — так не судьба! — Ветеринар прицокнул языком и манерно развел руками: — Но море, мой мальчик, за раз не переплывешь... Даже самый далекий путь начинается с близкого, — так говорят моряки в Стране восходящего солнца. А они-то, поверь мне, знают, о чем говорят. — Сняв с веревки еще несколько пучков, он вновь обернулся к Эрпине и кивнул в сторону костра: — Взять хотя бы Бруно!.. Он хоть и правнук каучуковой нимфы, а, думаешь, с рождения умеет в калач сворачиваться? Талант талантом, но далеко на нем не уедешь. Ты спроси у нашего «гуттаперчевого мальчика», по сколько часов на дню он тянет свои несчастные мышцы.
Эрпине поглядел на Бруно. Даже сейчас, прогуливаясь с кружкой чая в одной руке и бутербродом в другой, он то и дело разъезжался в шпагат — то на левую, а то на правую ногу — и вновь собирался в стойкого оловянного солдатика. Штаны его полосатого комбинезона были все перемазаны в пыли — несомненно пыли хлебнул и напиток в кружке, и бутерброд, — но все это мало волновало Бруно, который, казалось, и минуты не мог прожить в естественной для любого другого человека позиции.
— Вот бы и мне в прабабки укротительницу тигров! — с какой-то детской завистью вздохнул Эрпине.
— Чего мелочиться?! — Ветеринар жизнерадостно хохотнул. — Проси в прабабки сразу тигрицу, чтобы наверняка!..
Юный укротитель невольно повеселел: трудно было грустить в компании такого кривлястого и обаятельного Апсэля. Пошоркав пяткой о ступени вагончика, Эрпине издал последний печальный вздох, — но печаль в нем была уже затухающей, неуверенной.
— Будь мне хотя бы пятнадцать, как Вальдемару... — а еще лучше, восемнадцать, как Бруно!.. — я бы... да я бы!..
Апсэль оперся о перила и усмехнулся — но как-то по-доброму, точно вдруг припомнил те времена, когда и сам он мечтал поскорее сделаться взрослым. Осенний ветерок раздул непослушную шапку его кудрей, оголил седеющие виски, и сделал его похожим на умудренного жизнью боцмана, стоящего на корме. По левую руку его возвышалась грот-матча крыльца, над головой тянулся увешанный сухими травами грот-штаг, а за кормой плескала волнами уютная бухта циркового городка.
— К успеху приходит не самый быстрый и не самый крепкий, Эрпине... но самый настойчивый. Самоуверенность, граничащая с ослиным упрямством, — вот главный секрет великих личностей, помяни мое слово!
Сказавши это, наш «боцман» вздрогнул и отодвинулся от перил, точно кто-то незримый коснулся его спины. То был один из призраков минувшего, что зацепил его взмахом акульего плавника... а быть может, вполне реальная женская ручка, проплывая мимо, нетерпеливо царапнула его своим коготком. А быть может — в ягодицу Апсэля попросту вонзилась острая щепка...
Прокашлявшись, он забрал из рук Эрпине корзинку и кивнул на повязку, украшающую предплечье юного укротителя:
— Что, болит?..
Эрпине с излишним усердием замотал головой. Весь его вид выражал горделивое недовольство: «Чтобы у меня и что-то болело?! Да никогда!..»
— Да-да-да... — Апсэль закивал и тут же скорчил саркастическую гримасу, заставив мальчонку вновь пунцоветь щеками. — Иди-ка ты отдыхай... — сказал он, подталкивая юного укротителя к двери вагончика. — Но сначала отведи Бархана в вольер, он уже слишком крупный, чтобы здесь ошиваться.
— Слишком крупный, Апсэль?! — Эрпине обернулся и одарил его очаровательной мальчишеской улыбкой. — Да он ведь из выводка самый маленький!..
Разжалобить Апсэля было совсем легко.
— Ну ладно, ладно... Но только чтобы в последний раз!.. И, кстати, — окликнул он напоследок, — у меня кончается шалфей. — Ветеринар постучал по носу указательным пальцем, точно опытный заговорщик. — Не забудь мне напомнить, ага?.. А пока — иди... Иди.
Когда дверь за Эрпине наконец закрылась, Апсэль внимательно огляделся по сторонам. Вокруг вагончика было пусто. Покряхтывая, ветеринар уселся на ступени и достал из кармана металлический портсигар.
Стук! — стоило Апсэлю выпустить первое облачко дыма, как на ступень рядом с ним опустился изящный кожаный сапожок. Каблук-рюмочка и кокетливо загнутый носик делали ножку его обладательницы поистине кукольной, а походку ее — похожей на шаг тонконогой лани... Однако вся эта показная легкость не могла обмануть чуткий взор Апсэля. От сапожка исходило полупрозрачное свечение — желтое у пятки и красноватое ближе к носку. Боль пульсировала: то разрастаясь, то затухая, то перемешиваясь с пурпурного цвета усталостью.
Бросив заниматься диагностикой чужой стопы, Апсэль заскользил взглядом выше и добрался до самой острой на свете коленки. И еще выше — до кружевной подвязки, бесстыдно торчащей из выреза пышных юбок... Мадам Же-Же никогда не выходила на манеж — и славилась, по большему счету, организационными талантами, — но одеваться предпочитала так, словно готова была в любой момент сорваться с места и начать танцевать канкан.
— Совет из личного опыта?.. — сказала она, заставив Апсэля наконец обратить внимание на свое лицо.
Собеседницу Апсэля отличали изумрудные глаза и темные волосы той длины, на которую не решилась бы ни одна приличная дама, — «ведь такие короткие пряди невозможно даже собрать в прическу!» Впрочем, Мадам Же-Же и не была приличной дамой — она была директрисой загнивающего столичного цирка и потому могла легко позволить себе такие вольности.
Апсэль расплылся в улыбке и произнес:
— Виноват, мадам, — тем самым давая собеседнице понять, что самым вульгарным образом прослушал ее вопрос.
— Чего-чего, а настойчивости тебе не занимать, да, Апсэль?.. — повторила она.
— Ослин как упрям и упрям как осел!.. — ветеринар коснулся козырька таким пижонским жестом, словно на голове его красовалось не кепи, а самый настоящий цилиндр. — Разрешите чмокнуть в ручку?..
Мадам Же-Же снисходительно протянула ему ладонь.
Однако Апсэль не стал размениваться на романтические прелюдии: он притянул директрису за руку и с видом заправского ловеласа, одним рывком усадил ее к себе на колени.
— Не понимаю, зачем женщины так мучают свои ножки... — сказал он, отводя руку с зажатой в ней самокруткой подальше от сапожков Мадам, — боялся, как бы падающий пепел не прожег чулки.
— Затем, чтобы мужчины так пучили свои глазки! — растягивая слова, передразнила Мадам Же-Же. — Тебе же нравится, Апсэль?.. — Она вскинула правую ногу и задрала ее так высоко, что могло показаться, будто давным-давно, еще в прошлой жизни, директриса и правда танцевала канкан на сцене одного из столичных кабаре.
Юбки съехали вниз, на этот раз оголив не только подвязку, но и пышные панталоны.
Ветеринар промурчал что-то невнятное — не то отстаивая свою позицию по поводу женских сапог, не то, напротив, безоговорочно принимая свое поражение... — и, не помня себя, вдруг припал губами к груди своей собеседницы, зазывно торчащей из декольте.
Мадам Же-Же рассмеялась и стукнула его по плечу, напустив на себя показную строгость:
— Разрешала «в ручку», а ты куда полез?!
Дверь за спиной у Апсэля скрипнула. Свет горящих в вагончике ламп озарил ступени.
— Фу!.. — простонал так не вовремя показавшийся Эрпине.
Апсэль поспешно оправил юбки Мадам Же-Же, стараясь скрыть от мира если не ее колени, то хотя бы ее панталоны, и отбросил в сторонку почти догоревшую самокрутку. С каким-то наивным рвением, он старался скрывать от Эрпине свою пагубную привычку курить табак.
Следом за мальчиком, нетерпеливо подталкивая его головой, на крыльцо просочился Бархан. Пробурчав что-то о необходимости «котенка» справить нужду, юный укротитель протиснулся мимо Апсэля и аккуратно перешагнул через ножки сидящей на нем Мадам. То же самое сделал и тигр, и оба они поспешили скрыться в темноте, окружавшей вагончик.
Пыл ветеринара мгновенно остыл. Но даже почувствовав это, Мадам Же-Же не торопилась оставлять насиженное местечко. Она вытянула из кармана Апсэля его портсигар и теперь пускала в воздух колечки дыма.
— Не клеится у него с тиграми... — начал ветеринар, наблюдая за тем, как одно из колечек медленно тает в воздухе, — маленький еще...
— Ничего, склеится, — бесстрастно ответила директриса.
— Может быть... — он прокашлялся, — может быть, можно как-то смягчить ему условия договора?..
— Смягчить? — Мадам Же-Же выдохнула струйку дыма прямо ему в лицо, заставив Апсэля невольно отпрянуть и на миг задержать дыхание.
— Да, — сказал он, едва сквозь дым показались изумрудные глаза его собеседницы, — пусть мальчонка немного подрастет...
— Если твой сиротка хочет здесь жить и кормиться, — проворковала Мадам Же-Же, — пора ему начинать работать на манеже... — Директриса говорила с ним таким тоном, словно журила маленького котенка... однако взгляд ее был пронизан сталью.
Апсэль прекрасно знал — этот взгляд не терпел никакого торга. Не важно, кто стоял перед ней: гениальный артист, известнейший меценат, особа королевских кровей или ее любимый... Пожалуй, единственными атрибутом, способным заставить Мадам Же-Же искусно вилять хвостом, был кроваво-красный инквизиторский балахон.
— Ладно тебе, блошка моя, не дуйся, — сказала она, — этот твой сиротка еще принесет нам немало денег! Ты же знаешь, у меня на такое дело чутье...
***
Эрпине сделал шаг на песок манежа, почти неразличимый в окружающей темноте. Сердце юного укротителя билось часто и очень гулко: он знал — сквозь безмолвную черноту глядит с трибун не меньше полутора тысяч глаз... Нет времени бояться! Ведь все это будет длиться лишь краткий миг: скоро на арене зажжется свет, заиграет музыка; засмеются дети, заохают взрослые; зашуршат в руках у зрителей пакетики с воздушной кукурузой и печеным каштаном...
Нет времени бояться... ведь эта звенящая тишина — подобно самой жизни — будет длиться лишь краткий миг.
Укротитель сглотнул.
Секунда... вторая... третья... — страх все-таки овладел им. Смешно — сколько раз ни ступай на песок манежа, сколько ни успокаивай себя, сколько ни повторяй в уме заученных действий и фраз — а за миг до начала коленки начнут дрожать. Не даром говорят все опытные артисты — от бродячих трубадуров до солистов Пале-Рояль: «Страха, мой милый, не чувствует только мертвец. Выходишь на сцену без страха — считай пропал».
Стараясь успокоить биение сердца, Эрпине припомнил бесчисленные часы, проведенные им за дрессировкой собственных подопечных: и ворох успехов, и сноп разочарований; и десятки царапин, полученных с того дня, когда ветеринар вывел его на крыльцо, чтобы собрать с «грот-штага» засохших трав.
Слушаясь совета Апсэля, юный укротитель начал действовать самоуверенно и упрямо: если что-то не получалось у него ни в десятый, ни в сотый раз... то обязательно получалось в тысячный. Вода в горном ручейке, при всем своем спокойствии и внутренней чистоте, точит даже камень... Пусть медленнее станка и ручной пилы — месяцами, годами, тысячелетиями, — но неизменно точит.
И Эрпине приучил себя быть водой. А после — и сам не заметил, как сделался острее любого станка.
Тьма не кончалась... не с четвертой секундой, не с пятой и не с шестой. Рано, рано... — не все артисты еще показались из-за форганга. Вслед за мальчишескими туфельками песка коснулись и мягкие лапы Бархана. Невидимый, тигр вышел на манеж и занял привычное место у правой ноги укротителя; а следом за ним потянулись на манеж и его собратья...
Бархан рос, руководствуясь теми же принципами, что и его спаситель. Любое достижение давалось ему трудней, чем другим «котятам»: мелкий, худой, болезненный, долгие месяцы он ходил за ними по пятам, точно гадкий утенок за стайкой прекраснейших лебедей.
Достигнув зрелости, «котята» вмиг научились летать. Первой в небо взлетела Сурья (не зря она была названа в честь богини Солнца — в бенгальском эпосе та вечно кружила где-то над облаками!) — а вслед за ней, легко оттолкнувшись лапами от песка, в воздух взмыли Мокша, Раджа, Бодхгайя и Архат... И лишь Бархан печально бродил по земле, точно к лапам его были прикованы гири. Подобно едва оперившемуся птенцу, он месяцами прыгал со всех возвышенностей, какие попадались ему на пути: от бортика циркового манежа до стола в кабинете Мадам Же-Же. А однажды — даже забрался на крышу ветеринарного вагончика... К слову, этот последний прыжок закончился тем, что Бархан вывихнул себе лапу.
— Не будьте эгоистами — помирайте сразу на кладбище, — выбежав на крыльцо, философски изрек Апсэль.
Вылечив непутевого «котенка», он помог Эрпине построить для него тренировочную площадку, щедро устланную матами из акробатского шатра... И так, прыжок за прыжком, падение за падением, в воздух наконец поднялся и наш герой.
До этих пор Эрпине всерьез полагал, что самым сложным испытанием — будет научить его подопечных прыгать через огненное кольцо... Но оказалось, что имелась в воспитании волшебных тигров задачка поинтереснее: а именно — втолковать «котятам», что летать на глазах у зрителей им никак нельзя... Выступления пришлось прервать на несколько долгих месяцев. «КУДА ИСЧЕЗ МАЛЮТКА ЭРПИНЕ?» «МАЛЬЧИК, КОТОРОГО ВОСПИТАЛИ ТИГРЫ, КОНЧИЛ ЖИЗНЬ В ТИГРИНОМ ЧРЕВЕ!» — пестрели заголовки столичных газет. Мадам Же-Же не торопилась давать комментарии: ведь о мальчишке, известном в кругах люцернской ребятни (к слову, именно эта «ребятня» все последние годы делала цирку кассу!) теперь заговорила вся столица!
Не успела публика оправиться от сплетен о его кончине, как Эрпине снова вышел на манеж. Еще более самоуверенным, чем был раньше. Теперь он знал: на свете не осталось ничего, с чем не смогли бы справиться ласка, куриное филе и самое что ни на есть «ослиное упрямство».
Как непохож был этот мальчик на грязного беспризорника, каким он встретился нам на Люцернском вокзале. Теперь он носил щегольское пальтишко, имел любовь поклонников и уважение циркачей... а главное — чувствовал себя небывало взрослым!.. Одна беда — в груди, в голове и во всем его мальчишеском теле ежечасно зудело и ныло затаенное колдовство.
Изменился и наш полосатый герой. Ей-богу, вы не смогли бы узнать Бархана! Ведь со временем наш «котенок» на голову перерос всех своих собратьев. (Возможно, от того, что любое действие требовало от него «на голову» больших усилий?..)
Десять секунд... одиннадцать и двенадцать... Сейчас на арене зажжется свет, и тысячи глаз уставятся на Бархана. На блеск его шерсти, на гордую поступь лап. Он прокатит на спине своего укротителя, станцует на задних лапах и зарычит так же звонко, как рычала их мать-тигрица... Но никто не выхватит пистолет.
Тринадцать, четырнадцать и пятнадцать...
Оркестр. Софиты.
«Я жив. Я жив!»
***
Жизнь будет течь... и цирк на окраине столицы расцветет, засияет забытой славой. Уважаемые дамы и господа будут стекаться сюда со всей Анжерской империи: чтобы поглядеть на исполинских русалок, кентавров и гномов... чтобы повздыхать над опасными трюками укротителей и наездников... чтобы похохотать над сценками веселых паяцев и полюбоваться на тоненьких акробаток, точно птички парящих под куполом шапито.
Жизнь будет течь... И когда белая горячка заберет пьянчужку Реми... И когда Жозетт укатит в ночь с молоденьким толстосумом... — в порыве страсти, он будет ползать перед Мадам на коленях, желая выкупить документы своей возлюбленной.
Жизнь будет течь... Эрпине превратится в юношу, а затем в мужчину — обзаведется залихватскими усами и алым фраком, сводящими с ума всех его поклонниц.
Жизнь будет течь... и столица — с ее балами и салонами, с ее ежедневной праздничной кутерьмой — захватит юного укротителя с головой... Такой смелый, такой необычный, такой интересный всем светским дамам — подобный экзотической игрушке, — он будет жить, тая от мира свою волшебную тайну; и терпеливо ждать того дня, когда белая лошадь наконец-то подарит ему свободу.
Жизнь будет течь... и составы, полные волшебных семей, еще не раз прибудут на Восточный вокзал Люцерны. Сотни колдунов сгорят в костре паровозных топок. Десятки детей останутся беспризорничать на столичных улицах...
Жизнь будет течь — печальна в своей незыблемой черноте.
Однако будут в этой жизни и свет, и счастье. Ведь один из тех проклятых составов привезет на встречу укротителю сиротку Софи, что согреет его душу точно седьмой котенок...
Однажды и Эрпине придется покинуть цирк. В окровавленной сорочке, с болью на сердце, он будет мчаться на поезде в сторону Свободных земель: в очередной раз покидая дом, в очередной раз оставляя за плечами своих любимых... в очередной раз — наказанный за то, кем родился на божий свет.
Но даже тогда — жизнь продолжит течь.
***
У аббата Франциска страшно болела спина. Проведя весь день на ногах, к вечеру он упал на кушетку в своем кабинете и застыл, не в силах больше сдвинуться с места.
В последние годы подобные приступы приключались с ним с заядлой периодичностью, превращая в пытку не только выезды в город по делам инквизиции, но даже исполнение своих обязанностей в стенах аббатства: проведение допросов заключенных, чтение проповедей прихожанам, да и простое корпение над бумагами в убийственной твердости деревянном кресле.
Однако аббат упрямо продолжал работу, не выдавая свое недомогание ничем, кроме слегка изменившейся походки.
Высокий, широкоплечий, в такие дни он шагал по коридорам нарочито медленно, заложив руки за спину; и оборачивался к собеседнику всем корпусом, становясь похожим на ожившую античную статую... — эллинистического царя или римского полководца, а быть может, утомленного Геракла, едва похитившего яблоки Гесперид. Немудрено, ведь Франциск и правда чувствовал себя так, будто подменял на посту Атланта и случайно передержал на плечах весь небесный свод... Однако, при всей незавидности этого положения, имелись в нем и свои плюсы. Вид «античной статуи» наводил на ведьм и колдунов, находящихся под следствием, еще больший ужас, а прихожан, напротив, заставлял глядеть на аббата с еще большим благоговением.
Франциск всегда терпел до последнего. В первые дни после захватившего его приступа, он ожидал, что боль утихнет сама, как часто бывало в юности. Но, увы, — с годами такое стало случаться все реже, реже... Отчаявшись, Франциск обращался к услугам столичных лекарей. За эти годы он перебрал, должно быть, всех: от светил люцернской медицины до самых обыкновенных костоправов, — но ни один из них не мог принести аббату должного облегчения.
Промучившись неделю-другую, он погружался в молитву, прося у Бога простить ему его слабости, — и звал к себе монашка Жерара, служащего ему кем-то вроде секретаря.
— Приведи ко мне одержимую номер пятьсот один, — говорил аббат.
Жерар кивал — понимающе, раболепно, — так низко опуская голову, что, казалось, вот-вот коснется носом пуговиц своей сутаны. Монашек прекрасно знал, что скрывает за собой подобная просьба...
Не всем ведьмам и колдунам, пойманным инквизицией, доводилось сгореть на черном костре. Внушая жителям Анжерской империи поистине суеверный страх перед чародейской ересью, сами инквизиторы не гнушались временами пользоваться услугами своих пленников. «Потенциально полезных» ведьм и колдунов содержали в госпитальном крыле столичного отдела инквизиции под видом одержимых или попорченных... Такой была и одержимая под номером пятьсот один, обладающая редким целительным даром.
Она родилась и выросла в Туманных горах — в неприступном государстве Сноудон. Вот уже сотни лет колдуны и ведьмы, живущие в тех краях, не сдавались на волю Анжерской империи, как, в свое время, не сдавались на волю римлян храбрые галлы.
Как и многие до нее, горная ведьма прибыла в столицу на поезде. Франциск собственными глазами наблюдал за тем, как ее тело горело в паровозной топке... Горело странно, горело долго... Минута шла за минутой, но ведьма не торопилась лишаться чувств. Она кричала так, что, казалось, на волю рвется исчадие ада, и била кулаками о дверцу шуровки, заставляя послушников Франциска в страхе разбегаться по сторонам... Но силы колдуна, как и любые силы, имеют свойство истощаться: очень скоро от нее бы остался лишь смрад и пепел — точно так же, как от сотни ее собратьев, — однако аббат повелел достать ее из огня и доставить в отдел инквизиции «для допроса». Волосы горной ведьмы выгорели под корень, кожа покрылась страшными волдырями, уши сморщились, точно у новорожденного крысенка. Но, вопреки всему, она была жива, и более того — в течение нескольких месяцев смогла вернуть себе и прежнее здоровье, и прежний вид. За исключением разве что волос... Еще долго росли ее русые кудри, и выросли на две трети седыми, хоть была она молода.
Франциск выделил «одержимой» отдельную палату, на деле бывшую просторными и уютными покоями, и вызывал ее к себе всякий раз, когда боль, как сегодня, становилась невыносимой.
Ведьма не сопротивлялась — все было лучше, чем сгореть на черном костре, даже заточение в золотой клетке у инквизитора. К тому же голубоглазый аббат, и по сей день отдаленно напоминающий пастушка из райского сада, был ей симпатичен... Настолько, насколько может быть симпатичен пленнице чересчур благосклонный к ее особе пленитель.
Скоро, скоро Франциск оставит сан и поселится с ней, «счастливо излеченной от одержимости», в удаленном поместье одной винодельческой деревеньки на юге Эльзаса. Он проведет в компании ведьмы несколько сладких месяцев, полных багряных закатов, фермерских сыров и игристых вин... и всерьез поверит, что постигшие его благодать и счастье будут длиться вечно. Точно справедливая награда за годы усердной службы... Как раз тогда, окончательно подчинив себе и его сердце, и его здоровье — так, что, не отведав ее колдовства, он не сможет даже вставать по утрам с постели, — горная ведьма оставит его.
Без долгих раздумий, без тягостных сожалений... а лишь дождавшись подходящего момента, — она преподнесет ему снотворное, под видом одного из своих целебных настоев, а после — умчится в сторону Свободных земель на ближайшем поезде. И одному лишь Богу, если он существует на этом свете, будет известно, с каким неимоверным трудом она преодолеет желание напоследок поджечь поместье.
Но пока, пребывая в блаженном неведении о своей судьбе, аббат лежал на кушетке, с нетерпением ожидая ее прихода...
Створка наконец-то притворилась, и сердце аббата сладко ухнуло... Однако в дверь кабинета снова просунулся длинный нос монашка Жерара.
— Простите, монсеньор, — взволнованно начал он, — происшествие в столичном цирке! Я посчитал нужным вам сообщить, прежде... прежде чем...
— В цирке? — Франциск устало вздохнул. — Что там у них?..
— М-мадам Же-Же прислала весточку, — запинаясь, ответил ему монашек. — Один... один из ее артистов оказался колдуном... К-кажется, укротитель...
— И что так взволновало тебя, Жерар, что ты побледнел лицом? — аббат постарался скрыть раздражение под маской участия. — Нам не впервой вести в отдел лицедея.
— Вы... вы не поверите, монсеньор... — Монашек перекрестился. — Говорит, у них там тигры летают под куполом!..
Франциск на мгновение застыл, глядя на перепуганного Жерара, и вдруг усмехнулся:
— Отчего же не поверю... — Голос аббата звучал мягко, но в то же время, каждое слово, слетавшее с его губ, было точно подернуто корочкой льда, — эту особенность он перенял у своего предшественника.
Жерар расцвел, ободренный спокойствием своего аббата.
— Вы уже встречались с волшебными тиграми, монсеньор?!.
Франциск не удостоил его ответом. Он подтянулся, желая подняться на ноги, но лишь глухо охнул и крепко сжал спинку кушетки возложенной на нее рукой, очевидно справляясь с новым приступом боли.
— Послать туда кого-нибудь? — вид монашка был преисполнен сочувствия. — Отца Якова?..
Не упомяни его помощник летающих тигров, Франциск бы так и остался лежать на своей кушетке, в ожидании когда горная ведьма наконец-то займется его здоровьем... Но что-то заскребло душу аббата — заскребло с какой-то мистической силой, точно божее откровение, — и это что-то было сильнее боли.
— Не нужно, — сквозь стиснутые зубы ответил он. — Я сам.
Монашек удивился, но спорить не стал, лишь помог аббату подняться на ноги и накинул ему на плечи тяжелый балахон с кроваво-красным подбоем. Он и сам, подобно некоторым прихожанам, испытывал перед своим монсеньором неуместное служителю церкви благоговение. В особенности в такие дни, как сегодня.
«Не сотвори себе кумира», — гласила одна из заповедей. Но отец Франциск был ближе, доступнее Бога... и так страдал!..
Инквизиторские отряды славились своей расторопностью — быстрее них на вызов мчались разве только пожарные. (Смешно, не правда ли? Ведь эти службы были суть двумя сторонами одной монеты: одни тушили костры, другие — их разжигали). Однако, в силу своего состояния, аббат спускался по лестницам слишком медленно, и так же медленно всходил в подготовленный экипаж... Поговаривают, и укротитель, и тигры успели сбежать. След их оборвался на том злополучном вокзале, где четверть века назад молодой Франциск сжег в паровозной топке их мать-тигрицу.

В небе над поездом парили медузыWhere stories live. Discover now